Витин мозг, еще не вполне освободившийся от ядовитых самоцветов, на некоторое время окончательно отказался понимать, въяве ли и с ним ли, с Витей, это происходит. Наглец-то в нем, правда, и здесь, ликуя, выхватывал свое: «Ты слышишь — мои мальчуганы, мои! И если она клянется всю жизнь защищать тебя от аллигаторов (что, конечно, не в ее силах — но сам порыв!..), значит, она как минимум собирается оставаться где-то рядом!..» Витя отмахивался, ибо нужно было прежде всего выказать сочувствие к безвременной кончине ее отца (хотя пятьдесят два года — срок вполне приличный, дочь все равно не может так считать) — но и нельзя было допустить, чтобы скорбь заслонила его благодарность, — так что же, улыбнуться, как дураку?.. Или потупиться?.. А вдруг выйдет, будто ему неловко за ее серьезность, хотя именно серьезность-то ему и нужна… Ах, черт, кажется, щеки уже пылают… Может, незаметно, ведь светится только небо… Слова у нее все такие взрослые… но ведь мы вроде бы теперь и есть взрослые?.. Или еще нет?..
Однако он не переставал ощущать, что она смотрит ему в глаза, и рано или поздно нужно было отвечать ей тем же. В ее глазах отражалось меркнущее небо, но нежность и сострадание сияли ярче канувшего солнца. Она смотрела так, словно присягала ему в чем-то, и Витя понял, что может сказать ей очень важную вещь (хотя и не самую важную).
— Смотри, ведь если даже взять не аллигатора, даже белку — все равно она для нас трогательная, а мы для нее нет…
— Ну, конечно, — очень серьезно ответила Аня. — Все живое борется за собственное выживание, и только человек отвечает за всех.
— И даже за аллигаторов? — осторожно поинтересовался Витя — уж очень ясным для нее оказался не самый, по его мнению, простой вопрос.
— И за аллигаторов. Если их начнут истреблять свыше допустимой нормы, мы должны будем занести их в Красную книгу. Да они, кажется, уже и занесены.
Дальнейшему придавало правдоподобия лишь то обстоятельство, что в книгах именно так и писали: «Впоследствии он не мог бы точно вспомнить», — самое отчетливое, что ему запомнилось, было собственное его прозрение, когда она ласково взъерошила ему волосы: у нее такая смелая рука, догадался он, потому что она твердо знает, как поступать нужно, а как не нужно, и потому все, что нужно, делает уверенно, а что не нужно, вообще не делает. И следовательно, если она сравнила его с только что вылупившимся растерянным птенцом, стало быть, это так и нужно, и если при такой ее высоте она считает возможным подшучивать над его птичьим носом, как, бывает, в редкие ласковые минутки его мать поддразнивает отца, значит, это говорит о какой-то уже окончательно неправдоподобной их близости.
А следующее прозрение было совсем уж судьбоносным: заметив, что Аня начинает немножко дрожать от холода, он вдруг понял, что дрожит она вовсе не из демократизма, не для того, чтобы внешне походить на остальных, а потому, что ей и в самом деле холодно. Но ведь это означало, что она способна страдать и от всех прочих стихий, необоримо играющих жизнью смертных, — от голода, болезней, грязи, безобразия… И когда он это понял — понял, что ее высота ровно ни от чего не защищена, — что, оступившись, Аня вовсе не взлетит, а упадет (хотя бы и в лужу, если под ногами окажется лужа), что, оказавшись одна в безбрежном океане, она рано или поздно… Витя принялся незаметно делать мелкие отрицающие движения головой и даже как бы в рассеянности ущипнул себя за щеку, чтобы отогнать приближающееся содрогание, но понимание прогнать было нельзя: она такой же человек, как и все. В том, что касается беспомощности и уязвимости, разумеется, но отнюдь не в том, что касается высоты: высота ее вознеслась еще выше, до звезд, ибо хранило ее хрупкое, как белка, существо, в которое можно запустить камнем, швырнуть грязью, которое может в любой миг споткнуться, заболеть, уме… Нет-нет-нет-нет-нет-нет-нет!..
С этой минуты Витя начал ощущать ее высоту не естественным свойством небожительницы, но — подвигом. Подвигом, рождающим в нем благоговение, чуть только он в него вдумывался: хранить высоту перед таким морем опасностей!.. Витя ощутил невероятную гордость, когда до него дошло, что и она в нем, стало быть, может нуждаться. И когда он прижимал ее к себе, это был именно порыв согреть ее, а вовсе не фальшивая забота, прикрывающая желание потискаться (а что его внутренний наглец и здесь возликовал: «Ага, ага, она совсем не воспротивилась!..» — так за этого хама Витя отвечать не мог). Он впервые видел ее лицо так близко, и теперь в слабых бликах меркнущей зари оно казалось ему уже не медально совершенным, а пленительным.
Читать дальше