Носил он брюки узкие, читал Хемингуэя — вкусы, брат, не русские, внушал отец, мрачнея, — Витя даже решился попросить Хемингуэя у игривой цыганочки, и та насмешливо приподняла безукоризненно причесанную антрацитовую бровь: о, поди достань!.. Но, собственно, Вите и так было понятно, что Хемингуэй — это что-то поверхностное, вроде узких брюк, а суть все равно откроется в подвиге: могила есть простая среди гранитных глыб — товарища спасая, «нигилист» погиб. Дневник его прочел я, он светел был и чист, — не понял я, при чем тут прозванье «нигилист». Витя тоже не очень понимал, как связан погибший с сочинениями на тему «Отцы и дети», но в высоком и не требуется понимать все.
Витя уже научился сразу же чуять нечто многозначительное в какой-нибудь меленькой маленькой заметке «Жан Поль Сартр в гостях у „Юности“» (брюзгливый иностранец с отвисшей сигаретой, но понимающему человеку сразу ясно, что Сартр — это, видно, не хрен собачий). Взаимоотношения отцов и детей во Франции, сказал Ж. П. Сартр, обусловливаются, мне кажется, исключительно причинами биологического характера, меня интересует, в каких формах проявляется эта проблема у вас. Подробно на вопрос гостя отвечали В. Аксенов, А. Гладилин, С. Рассадин, Б. Сарнов (имена эти Витя запомнил на всю жизнь — так они были значительны). В их выступлениях прозвучало твердое убеждение, что творческие дискуссии среди писателей и художников разных возрастов не являются спорами между поколениями. Это споры единомышленников. Молодежь у нас продолжает дело своих отцов и дедов. Вместе с партией, со всем нашим народом она активно борется с теми, в ком еще силен дух, порожденный культом Сталина, с догматиками и начетчиками, которые не могут понять, что после XX съезда КПСС в нашей жизни произошли колоссальные изменения.
Витя вчитывался в эти слова с таким радостным предчувствием, что, обладай он склонностью к скептическим философствованиям, он скорее всего признал бы, что чтение «Юности» утоляет его тайную мечту полюбить ту силу, во власти которой он оказался. Крайне смутно, разумеется, но он представлял государство чем-то вроде еще одного невидимого, но всеобъемлющего аллигатора и старался только не встречаться с ним взглядом. И вдруг оказывается, что, подняв глаза, ты видишь что-то сердечное или праздничное…
Пожалуй, даже коммунизм… Вот бригада, скажем, коммунистического труда — это вовсе не безжизненная «наглядная агитация», а славные полудевушки-полутетки — в брезентовых рукавицах, в ватных штанах, но с удалыми застенчивыми улыбками — и косы, прядки из-под косынок…
Хотя и невозможно испытывать человеческие чувства к тем, кто вечно воодушевляет и организовывает, вечно шагает от победы к победе, — зато полукрамольные напоминания о жертвах… Ведь коммунисты-то прежде всего всегда бывали главными жертвами — то белогвардейщины, петлюровщины, махновщины и всякого такого, то кулачества, а то и сталинских репрессий — это была самая трагическая страница: артиллерия била по своим. Но в тебе, Колыма, и в тебе, Воркута, мы хрипели, смиряя рыданье: даже здесь никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами. Это были настоящие коммунисты — всклокоченный Орджоникидзе перед микрофоном, умно смеющийся Киров…
Мир этот оказывался в своем роде ничуть не менее поэтичен, чем притон, где танцевала крошка Джанель, — Вите так недоставало близкой души, способной разделить его переживания! И чтобы у нее развевался хвостик косынки и выбивалась из-под него вьющаяся прядка. Витя дошел даже до того, что принялся читать стихи. Начал он с пародий — они были особенно таинственны, в них перешучивались о чем-то страшно завлекательном, о чем он не имел понятия, но стоившем же, стало быть, того, чтобы перешучиваться на глазах у тысяч и тысяч читателей. «Сонет взошел на нет. Но что взошло на да?» — приводились совершенно непонятные строчки для передразнивания — однако что-то же и они означали? Он искал разгадку в следующей за ними пародии, но выносил из нее лишь чувство, что присутствует при разговоре подтрунивающих друг над другом небожителей. Совсем уж конфузно вспомнить, но две-три наиболее загадочных пародии Витя однажды даже прочел матери вслух, и в тот раз ее строгости лишь с большим усилием удалось одолеть растерянность.
В нормальных же стихах его больше всего удивляло, с каких высот удается поэтам бросить взгляд на такую обыкновенную вроде бы землю. А с виду на фотографии — ничего особенного: костюм, галстук, иногда усы как усы, а то и распущенные губы, и вдруг — «я знаю ту силу, что кружит с рождения шар земной». Или: «И все же наши с вами корни земле распасться не дают». Особенно полюбились ему стихи, начинающиеся как будто бы с вызова, скандала — «расползаются слухи, будто лава из Этны: в моду входят узкие брюки, в моду входят поэты!» Чтобы тревога тут же оказалась ложной: «Если Родину свою любить мода, с этой модой смерть меня разлучит!»
Читать дальше