Может быть, «Свободное радио…» и не принадлежит к разряду шедевров, но закономерности развития американской (да, впрочем, и не только американской) фантастической литературы проступают в романе весьма отчетливо, как, впрочем, и многие бытовые подробности и политические реалии 1990-х и 2000-х, предсказанные Филипом Диком за много лет до наступления третьего тысячелетия.
Дмитрий БАК.
Артур Кёстлер в роли товарища
Артур Кёстлер. Автобиография (фрагменты книги). Перевод с английского Л. Сумм. — «Иностранная литература», 2002, № 7, 8
Духовный опыт Артура Кёстлера (1905–1983) имеет двоякую ценность: в части увлечения заблуждениями века и в части их преодоления.
Жажда абсолюта, — по словам Кёстлера, «стигмат, отметивший тех, кто не способен довольствоваться ограниченным „здесь и сейчас“», — в прежние времена приводившая к Богу, с упадком религиозности стала находить себе иные объекты, в пределах посюстороннего горизонта. Для Кёстлера такими подменами стали последовательно сионизм и коммунизм.
Молодой, подающий надежды журналист, «мальчик из хорошей семьи», отправился в Палестину и вступил в сельскохозяйственный кооператив, чтобы обрабатывать землю, с плугом в одной руке и мечом в другой, как в эпоху Ездры (этот опыт отражен в романе «Воры в ночи», который не мешало бы перевести на русский язык). Стоит заметить, что земля, о которой идет речь (долина Изреель, в библейские времена самая плодородная из земель Палестины), оставалась невозделанной в продолжение полутора тысяч лет и в результате стала сухой и каменистой. Все, таким образом, приходилось начинать заново в условиях, как пишет автор, «героической нищеты и жестокой борьбы на грани человеческих возможностей». Впрочем, личное его участие в этой эпопее оказалось относительно кратковременным.
Интересно, чтó стало причиною разочарования Кёстлера в сионизме: «Я приехал в Палестину юным энтузиастом, поддавшимся романтическим побуждениям, но вместо утопии обнаружил реальность весьма, надо сказать, сложную — и привлекательную, и отталкивающую; но постепенно отталкивание стало сильнее, и причиной тому был еврейский язык — устаревшее, окаменевшее наречие, давно переставшее развиваться, заброшенное самими евреями задолго до нашей эры — во времена Христа они говорили по-арамейски, — а теперь насильственно возрождавшееся. Архаическая структура и древний словарь совершенно не годились для выражения современной мысли, для передачи оттенков чувств и смыслов, важных человеку XX века». Как известно, возможна и совсем другая точка зрения на иврит.
Русскому читателю должно быть особенно интересно у Кёстлера все то, что касается коммунизма и СССР.
Путь к коммунизму для интеллектуалов, подобных Кёстлеру, пролегал через теоретическую литературу: «Едва я дочитал „Людвига Фейербаха“ Энгельса и „Государство и революция“ Ленина, как в голове у меня что-то щелкнуло и произошел интеллектуальный взрыв». И у нас многие из тех, кто принадлежит к старшим поколениям и рано приобщился к философской литературе, могут подтвердить эффект, произведенный на их неокрепшие умы по крайней мере первой из упомянутых работ; с той, однако, поправкой, что у нас практически не было соперничающих течений мысли.
Равным образом знакомо старшим поколениям парадоксальное — ибо плохо вяжущееся со свойственным марксизму культом теоретической мысли — стремление к опрощению и «сближению с народом». Кёстлер пишет об этом так: «Достаточно просто объяснить, как человек моего склада характера и судьбы приходит к коммунизму; гораздо труднее передать то особое состояние духа, которое побуждает молодого человека двадцати шести лет стыдиться своего пребывания в университете, проклинать бойкость своего ума и изощренность речи, постоянно бичевать себя за приобретенные культурные привычки и вкусы и мечтать об интеллектуальной кастрации. Если б эти вкусы и привычки можно было бы удалить как опухоль, я бы с радостью лег под нож…» Интеллектуал под таким углом зрения есть существо с какой-то гнильцой, тогда как пролетарии — сплошь крепкие добрые люди, умственно более здоровые и цельные.
Кёстлер находил, что описанное состояние духа трудно передать даже современникам или по крайней мере некоторым из них («Автобиография» вышла в 1952–1954 годах); совершенно непонятным оно становится полвека спустя — это одно из тех наваждений, которые целиком принадлежат своему времени.
Читать дальше