Нью-йоркские стихи Бобышева питаются классическим отвращением русского интеллигента к пресловутому материализму Америки, при этом наш поэт готов нелицеприятно оценить свое наследство — «ужасную, как тот кровавый хлеб, духовность». Со временем Бобышев не только справляется с фобиями культурного шока, но и воспевает материальное изобилие Америки в «Жизни Урбанской» с одическим размахом державинской «Жизни Званской». Взять анакреонтическую ноту в заунывном пении эмигрантов — это взять ноту если не выше, то шире. Но такое возможно только на просторах Америки, за пределами Нью-Йорка. А вот как начинался для него Нью-Йорк:
Рабство отхаркав, ору:
— Здравствуй, Манхаттн!
Дрын копченый, внушительный батька — Мохнатый,
принимай ко двору. —
(Реет с нахрапом
яркий матрас на юру:
ночью — звезд и румяных полос ввечеру
он от пуза нахапал.)
Крепкий подножный утес
выпер наружу.
Нерушимую стать мускулисто напружив,
будь на месте, как врос,
каменный друже.
Твой чернореберный торс
встал на мусоре Мира в нешуточный рост.
То-то вымахал дюже.
В свое время маяковско-залихватские переливы интонации не пользовались особенным успехом в узком эмигрантском кругу, но антисоветские и многие другие страсти прогорели, так что теперь Бобышеву за темперамент (остроте зрения не помеха) можно сказать только спасибо.
Возвращаясь к «Большому Яблоку» (домашним именем, данным нью-йоркцами своему городу, Бобышев предсказуемо называет одно из стихотворений своего цикла): батька Махно тут при чем? Мои собственные слуховые галлюцинации? Но вот почему каменный «Манхаттн» мохнатый, это ясно: тут, в восприятии Бобышева, доминирует земная, хуже того — животная жизнь. Нью-Йорку могло бы найтись местечко в «Бестиарии», бобышевском шедевре, написанном позже и вряд ли бы появившемся на свет, если бы поэт не провел год жизни в Нью-Йорке, где человеческое, слишком человеческое — хуже того, животное — разгуливает не таясь по городу. От животного в себе самом поэт отнюдь не открещивается. «Родина моя, жена, семья, свинья» и прочие указания на свинскую природу человека у него во множестве и даются легко (слишком легко!), поскольку его кредо несокрушимо: «Ты, тело, — всё же я, но мы не заодно», «Небо — ключ. Земля — замок. Се слово крепко».
Животное в человеке без труда стимулируется обществом потребления. Стихотворение «Тот свет», начиная с названия, работает на двух смыслах метафоры: помимо того, что любая эмиграция — малая смерть, эмиграция новосветская, американская таит духовную смерть в свежих для русского эмигранта соблазнах практического материализма. «По вавилонам барахла, / живой, идешь, хотя отпет и пропит, / свой поминальный хлеб распопола, — / где палестинам снеди нет числа…» Отметим мимоходом характерную для этого поэта уместную непринужденность отношений со словом: распопола — это, конечно, неоконченное, брошенное на половине слово из выражения «разделив (с кем-то) пополам» или «располовинив», потому как не с кем «поминальный хлеб» делить.
При желании можно говорить и о нью-йоркском мифе Бобышева — городе гедонизма, обреченном на гибель:
…враз разорвало
льва-монолита вразмет.
Вижу — рой в этом трупе, и соты, и мед.
Сладким сильное стало.
Библейские коннотации неотъемлемы от поэтики Бобышева, и его нью-йоркские стихи имеют их своими несущими перекрытиями. Материальное изобилие как главное достижение страны, некогда сильной пуританским аскетическим духом, предсказано, если угодно, в Библии, в Книге Судей (11: 14), в эпизоде с мертвым львом: «Из ядущего вышло ядомое, и из сильного вышло сладкое», — эти слова поэт ставит эпиграфом к «Большому Яблоку», звучащему после событий 11 сентября 2001-го осуществившимся пророчеством.
Яблоко, само собой, — символ грехопадения, совпадающего в глазах христианина с просто земной жизнью человека: «Жри-ка яблоко по черенок, это — жизнь, / червячок ты веселый!» Человек на земле — червяк. Какой уж тут Маяковский! Скорее юрод, фигура, неотъемлемая от христианской культуры.
Большое Яблоко — большое грехопадение; грех первородный помножен на собственный грех Нью-Йорка — плод американской демократии: «КРОМЕШНАЯ ПРИЕМЛЕМОСТЬ ВСЕГО». Этот «плакат» поэт вывешивает в небе над Манхэттеном в другом стихотворении цикла — «Полнота всего». Заглавные буквы в «плакате» не от бессилия Бобышева выразить сильное переживание, а ради изобразительности: именно так нужно увидеть бобышевскую формулу нью-йоркского духа: на манер рекламы в небе — как видит поэт, бродя по ночному городу, потрясенный открывшимся ему смыслом этого места:
Читать дальше