Я сидел и размышлял над этим «ничего», произнесенным Кружевницей, пытался несмотря ни на что заполнить его романами, историями вроде нашей. Сколько же их было, этих «ничего», не вызвавших у нее, вероятно, ни эмоций, ни сожалений и пришедших, должно быть, к одному и тому же концу? Все остановилось в тот день, когда Кружевница перестала принимать пищу и отвернулась от уродливого высохшего родника, который подсовывала ей жизнь. Она сама отсекла себя от мира — окончательно и бесповоротно. До сих пор особенности натуры отделяли Кружевницу от окружающего, а теперь она по своей воле отказалась от него. Отказалось ее тело — молча, искренне.
И теперь мир Помм — это корпуса психиатрической клиники, история болезни, свидания с посетителями в полутьме под деревьями в отведенное для этого время, — так в одиночество Кружевницы вторглось одиночество другого рода. В ней уже появилась та застенчивость, приниженность и вежливость — главное, преувеличенная вежливость, которая отличала здешних больных. К тому же время от времени спокойную полутьму парка вдруг разрывал белый силуэт санитара, быстро и бесшумно шагавшего куда-то.
Я спросил Кружевницу, начала ли она хоть теперь есть. Она загадочно улыбнулась и достала из кармана небольшой кошелек, куда складывала таблетки, которые она ухитрилась не проглотить. Вот это и есть ее еда, сообщила она мне. Я стал убеждать ее — глупейшим образом, — что надо принимать все, что прописывают.
Мимо прошел человек, на секунду задержав на нас внимательный взгляд.
— Это доктор, — сказала Кружевница, — он как раз меня и лечит.
Глаза доктора встретились с глазами Кружевницы, потом он перевел тяжелый взгляд на меня (быть может, он, как и я, искал виновного?) и отвернулся. Но тут Кружевница поднялась.
— Я хочу познакомить тебя с доктором, — неожиданно весело сказала она.
Мы снова очутились на курорте. Вроде как в отпуске. И меня сейчас представит доктору одна из отдыхающих. А таблетки, лежавшие в ее кошельке, в конце концов не что иное, как дань светским привычкам, — все равно что пить воду из серного источника, заниматься болтовней под сенью кедров, прогуливаться по парку, играть в бридж в гостиной отеля.
Кружевница сделала было несколько шагов следом за врачом и тихонько окликнула его. Но врач даже не обернулся, — он продолжал свой путь, точно и не видел и не слышал Кружевницу. Он вновь стал психиатром, стражником. Бросать пищу животным запрещено. И Кружевница вернулась на скамейку, вернулась в свою клетку, под стекло.
Я спросил ее, не чувствует ли она себя здесь несчастной, хватает ли у нее терпения. Она заметила, что я в первый раз задаю ей такой вопрос. Наверное, она была права. Но почему она так хорошо помнит все, что касается меня, нас обоих? Она в мельчайших подробностях описывала прогулки, которые мы совершали когда-то вместе. В ее памяти поразительно точно запечатлелось все — и ex-voto, которые мы видели в часовне, и корабли на гобеленах, и история Вильгельма Завоевателя. А я-то всегда считал ее рассеянной, невнимательной! Значит, все это было ей дорого?
Меня охватило томительное чувство вины; мне показалось, что безумие Кружевницы, ее худоба, пребывание здесь, в этой темнице для душевнобольных — все это моих рук дело.
Я попытался заглушить в себе это чувство, стал расспрашивать Кружевницу о мужчинах, которых она узнала после меня. Она сказала, что их было много; она рассказала мне о других комнатах, где она жила с ними, о других прогулках и даже о далеких путешествиях.
— Я ездила в Грецию, ты там не бывал? Мы добрались до самых Салоник, представляешь себе?
И тревога, поднявшаяся было во мне при мысли, что я, возможно, был единственным в ее жизни мужчиной, стала мало-помалу стихать. Несколько секунд Кружевница смотрела на меня с выражением почти материнской нежности. Мне показалось, что она догадалась о моих мучительных сомнениях и пожалела меня.
Послесловие
На светлом холсте Яна Вермеера из Дельфта изображена юная мастерица, поглощенная своим рукоделием. На переднем плане картины — ее проворные руки, подушечка с коклюшками. Лицо Кружевницы, округлое, милое, исполненное внутренней гармонии, как бы отгорожено от зрителя опущенными веками — она вся ушла в себя, в свою работу, в свою грезу. Подобно Вермееровой Кружевнице, героиня повести Паскаля Лэне Помм выражает себя только на языке «рукоделия»: убирает, моет посуду, шьет, штопает. Ее сокровенная сущность не выявляет себя ни в слове, ни во взгляде. Ее красота подобна непрозрачному драгоценному камню, лишенному блеска, красота «безупречно непроницаемая». Красота подлинного искусства.
Читать дальше