В это же время я расширил свои познания о Римминой семье: познакомился в доме на Савельевском с самой старшей сестрой, тоже врачом, как и та, с кем Римма вместе жила и которая, к моему негодованию, так редко брала ночные дежурства у себя в больнице. Старшая сестра жила этажом выше, вдвоем с дочерью. Перед войной в этой небольшой комнате их было четверо, и, несмотря на некоторую тесноту, все они предпочли бы и сейчас страдать от перенаселенности. Но полтора десятка лет назад арестовали и расстреляли мужа сестры, скромного инженера-электрика, а через шесть лет после этого на Курской дуге погиб их сын Григорий. Осталась дочь Галя, она заканчивала сейчас университет. Ее увидел я раньше, чем всех остальных, оставшихся в живых родственников. Показалась она мне не по летам суровой, обидчивой, но тогда я не мог еще знать и тем более оценить всей силы ее любви к родным, чувства ответственности за них и перед ними, доброты и благородства. Все это при определенной твердости характера, которую некоторые, и я в том числе, могли принять за жесткость. Такому восприятию способствовал, возможно, и тихий голос с повелительными, как мнилось мне, интонациями (этакое, как бы сдерживаемое, раздражение, заблаговременный протест против чего-то, еще не высказанного собеседником). Позднее я пришел к выводу — не знаю, верному ли, — что причиной всего этого просто скромность, застенчивость, недостаточная уверенность в себе. Мать Гали тоже выглядела суровой и сдержанной и тоже отличалась широтой души, а еще — чувством юмора.
Познакомился я и со средней сестрой, которую все родные звали Ася, той самой, кто закрывала мне вечерний доступ к, извините за дурацкую шутку, телу Риммы. Добрейшее существо, консервативное до мозга костей, не желающее слушать — не из боязни, а именно из-за своей косности — никакого осуждения в адрес властей предержащих, чем вызывала такое яростное недовольство Риммы, что даже мне, пребывающему, казалось бы, в состоянии перманентного раздражения, приходилось ее утихомиривать. Позднее, когда привелось дважды лежать в больнице, где та работала, я видел, как любили ее больные и персонал. У нее тоже арестовали и расстреляли мужа, тоже инженера, еще до того, как могли бы родиться дети.
Я не увидел Римминых братьев — также намного старше, чем она, — одного, потому что с 1937 года он находился на Колыме, в концлагере, куда попал прямо из армии, где проходил срочную службу (там же, на Колыме, и умер сорока с лишним лет вскоре после освобождения); со вторым же братом остальная семья, так сложилось, почти не поддерживала отношений. Однако кое-что о его кошмарной жизни я узнал от Риммы. Ну, во-первых, почти мальчишкой он попал в тюрьму за пьяную драку, в которой погиб человек, но в заключении пробыл совсем недолго, в отличие от своего младшего, загремевшего, как и мужья его сестер, по статье 5810 как враг народа. После освобождения окончил Бауманское училище в Москве, работал на заводе и с началом войны был взят в армию. Его вздорная болезненная жена писала ему на фронт письма, где осмеливалась выражать некоторое недовольство тем, в каких условиях ей приходится жить с недавно родившейся дочерью. Он, в свою очередь, делился вслух возмущением по этому поводу. Его цитаты из посланий жены привели к тому, что он был отправлен прямиком в штрафную роту и в одном из боев лишился обеих ног, однако выжил, долго валялся в госпиталях, а по возвращению домой начал сильно пить. (Что не помешало, опять же со слов Риммы, совершить один весьма трезвый, печальный по своей сути, поступок: переменить имя — сроду был Абрамом, а стал Александром — для того, чтобы безволосая дочь меньше мучилась в светлом будущем при поступлении на работу.)
Аресты и расстрелы родных подвигли Римму на невообразимый по тем временам поступок: еще будучи в школе, она не стала вступать в комсомол. Позднее, в конце войны, отказалась и от чести вступить в партию, куда ее с благими намерениями тащил муж третьей сестры, старый большевик, по-родственному соблазняя всяческими благами и выгодами. (А что, уважаемые сограждане, если бы все те, у кого побросали в тюрьмы или угробили ни в чем не повинных родственников, последовали, в свое время, примеру этой девчонки — сколько бы у нас оказалось на круг комсомольцев и партийцев, а? Не с кем здание коммунизма возводить…)
* * *
Впрочем, одним из тех, кто пока еще искренне собирался это делать, был мой двоюродный брат Шура Шкловский, о котором упоминалось ранее. Вернувшись с войны, он окончательно поселился в квартире своего недавно умершего отца, на втором этаже деревянного дома без всяких удобств, на Летниковской улице, недалеко от Павелецкого вокзала. Некоторое время там еще оставалась давнишняя прислуга и сожительница отца, ороченка Надя, превосходная хозяйка и строгая неулыбчивая женщина с единственным зубом. Такой я запомнил ее с дней своего детства, когда какое-то время, после ареста собственного отца, жил в доме у дяди Ефима, откуда катался в школу на одновагонном трамвае «А», который раскачивался, как пьяный, и я опасался, он хлопнется набок и перегородит всю Садовническую улицу; а во дворе у дяди еще больше опасался расхристанных громкоголосых мальчишек, целыми днями резавшихся в «расшибалку» — звон от монет стоял в ушах… Теперь во дворе было тихо, в доме у Шуры тоже: Надя ушла, смертельно обидевшись на то, что тот не женился на ее племяннице, которую она ему прочила, а предпочел какую-то незнакомую ей женщину.
Читать дальше