«…раздражительность (О!)
вспыльчивость (О! О!)
скепсис (трижды О!)
педантизм
катастрофичность сознания
различные страхи (больше в отношении близких людей)».
А ещё: склонность к одиночеству, осознание собственной вины и общее ощущение античеловечности человеческих отношений… (Голову даю на отрез, он ни за что не согласился бы с утверждением советских энциклопедических словарей, что такие отношения характерны только для буржуазного общества.)
Из всего этого делаю заключение, что Бергман — это я. Только старше, известней, талантливей. (И уже, к сожалению, не живой.)
А ещё сообщаю, что оказал себе честь, включив и его в число своих «alter ego».
После того, как мы тесно пообщались с Володей Чалкиным прошедшей зимой в Шереметьеве, наши отношения укрепились. Мы стали чаще встречаться, я познакомился с его женой, с его собакой и стал, как мне казалось, лучше разбираться в нём самом. Ну, что с того, в конце концов, если он сам признаёт, что да, амбициозен, но не в смысле высокомерия, а в своём всегдашнем стремлении выделиться — в школе, в университете, и сейчас, на работе. Да, грешен: был председателем совета пионерского отряда, был комсоргом — в далёком прошлом; был даже парторгом — уже совсем недавно, у себя в научном институте. Но знайте вы, жестокие сердцем, что и среди парторгов бывают приличные люди… И я вспомнил, что даже лично знал трёх таких. Одного ещё на войне, у нас в батальоне. Он ни к кому не лез с замечаниями или с политинформацией и занимался, в основном, какой-то своей таинственной болезнью, которую подхватил по пути, в населённом пункте; второго я знал хорошо и дружил с ним — это был Иван Иванович, учитель истории, славный, честный мужик, бывший военный моряк, мы работали с ним в одной школе. Я не понимал, как и что может он говорить на партсобраниях, да ещё под бдительным оком нашей пропитанной партийными штампами директрисы — неужели то же, что и она? Но ни слышать, ни видеть этого я не мог, не будучи допущен туда по причине моей беспартийности. С третьим хорошим человеком, тоже бывшим парторгом, я познакомился совсем недавно — это уже упоминавшийся Муля Миримский, кто должен вот-вот стать редактором моей первой книги в детском издательстве… Из всего вышесказанного уж не следует ли обнадёживающий вывод: что на любом месте и в любом чине — неужели даже на престоле или в должности генерального секретаря? — человек может оставаться порядочным и приемлемым для общения.
Возвращаясь к Володе Чалкину, могу сказать, что его тоже не слишком испортило пребывание на псевдо-выборных должностях, которые тот сподобился занимать. Что же касается одной маленькой книжечки, которую он вскоре после нашего знакомства подарил мне с трогательной дарственной надписью и которая называлась «Эстетический идеал в советской литературе», то лучше бы он её не сочинял. Хотя, понимаю, это был как бы его отчёт о работе в должности научного сотрудника института. Не хочу выглядеть неблагодарным и потому вынужден признаться, что вообще противник всяческих идеалов (не говоря о «культах») и, вследствие этого, а не почему либо ещё, не прочитал его произведение. (Не сделал бы этого, будь оно даже об эстетическом идеале в литературе буржуазной, феодальной или первобытной.)
Однако кое-чем из того, что Володя пишет о литературе русской XIX века, которой, в основном, занимается, я поинтересовался и убедился, что письменным стилем он вполне владеет. И устным тоже, о чём можно судить хотя бы по тем трём-четырём историям про Кандида-Гошу, которыми он меня уже развлекал и обещал делать это впредь. А ещё грозил представить на мой суд свой первый, серьёзный, как он выразился, рассказ. В общем, хотелось думать, что остроумец, фразёр и любитель красного словца Володя, тот, кого, наверняка, немалое число людей без особой симпатии называли общественником, активистом, службистом, если не хуже, был под этим внешним покровом — и не так уж глубоко под ним — достаточно ранимым существом, кого мучает и оскорбляет действительность, в которой мы все пребываем и каковой, так или иначе, служим, и он пробует вырваться из неё, уйти куда-то — пускай всего лишь за угол. А если и задерживается на углу, пытаясь повернуть обратно, ему мешает это сделать элементарная совесть… И его сын Митя.
Не удивительно поэтому, что я услышал от Володи стихи мученицы-арестантки Анны Барковой и несчастной, потерявшей веру школьницы, а позднее он с некоторой таинственностью сообщил мне, что в последнее время, помимо эстетики литературы социализма и даже Салтыкова-Щедрина, занимается — исключительно для себя — стихами политзаключённых — погибших в тюрьмах и лагерях и тех, кто вышел на волю после недавней реабилитации.
Читать дальше