Он поднял руки, как будто на него наставили пистолет, и присел, прислонившись к стене, как будто его застрелили. Я залез на него как на стремянку или на стул, после чего он поднялся, подставил мне свои крепкие, как у боксера, ладони, и повернулся так, чтобы я мог подняться на них как на ступеньки автобуса. За все это время он ни разу не проронил ни звука и не закряхтел от напряжения. Я, не тратя время попусту, взял плащ, который держал в зубах, и накинул его на стекла в стене, чтобы они не были такими острыми, — поскольку зубцы со временем были сбиты камнями. Когда я уселся на них, я с трудом представлял, где нахожусь. Затем я прыгнул во внутрь и чуть не поломал себе ноги, потому что там было очень высоко. Мне показалось, что я приземлился с парашютом: один приятель говорил, что, когда прыгаешь с парашютом, то бьешься об землю так, как будто свалился со стены в двадцать футов. Так вот, там наверно и были все эти двадцать футов. Затем, придя в себя, я пошел открывать ворота Майку, который только усмехнулся, потому что самая трудная работа была уже сделана. «Пришел, взломал, вошел» — прямо как в одной дурацкой тюремной песне.
Тогда я ни о чем не думал, потому что, когда я чем-то занят, я никогда ни о чем другом не думаю. Когда я лезу поздним туманным вечером по водосточной трубе, сбиваю засовы, взламываю замки, поднимаю щеколды, что-нибудь толкаю своими костлявыми руками и тощими ногами, я едва ощущаю даже собственное дыхание, я не помню, открыт или закрыт мой рот, голоден я или нет, чешется ли у меня кожа и произношу ли я грязные ругательства. И если я ничего об этом не знаю, как же я могу об этом думать? Когда я обдумываю, как легче залезть в открытое окно или как взломать дверь, как я могу одновременно размышлять о чем-нибудь еще? Это никак не мог понять холеный очкастый тип с записной книжкой, когда целыми днями задавал мне вопросы — после того, как я попал в исправительную колонию. Я не смог ничего ему объяснить, как не могу сделать и сейчас. Но даже если бы я и мог, он вряд ли что-нибудь понял бы, потому что в эти минуты я и сам себя не понимаю, хотя всеми силами стараюсь сделать это, уж поверьте мне.
До того, как я понял, где нахожусь, я успел впустить Майка в булочную. Он между тем зажег спичку, осмотрелся, и схватил ящик с выручкой. Его лицо расплылось в довольной улыбке, когда он сжал в ладонях эту коробку — так сильно, будто старался ее раздавить. Он потряс ящик, чтобы убедиться, что тот не пустой, и неожиданно произнес: «Пошли отсюда».
«Послушай, может быть, здесь еще что-нибудь есть», — заметил я, вытаскивая тем временем один за другим выдвижные ящики шкафа.
«Нет, — сказал он, похлопав по ящику с таким видом, будто обчищал магазины уже двадцать лет, — это все».
Я вытащил еще несколько ящиков, набитых книгами, чеками и письмами. «Да откуда ты, кретин, знаешь?»
Он толкнул меня так, как будто я был входной дверью: «Знаю и все».
Но нам некогда было выяснять, кто прав, а кто виноват, ведь мы были заняты одним делом. Я посмотрел на новенькую дорогую пишущую машинку, но, понимая, что не смогу унести ее незаметно, только послал ей воздушный поцелуй и вышел вслед за Майком. «Да не беги так, — сказал я ему, толкая дверь, — нам некуда спешить».
«А мы и так не спешим», — бросил он через плечо.
«Этих денег нам хватит на много месяцев», — шепнул я ему, когда мы шли по двору, — «только не стучи воротами, а то нас может засечь какой-нибудь легавый».
«Ты думаешь, я совсем рехнулся?» — ответил он, хлопнув с такой силой, что, кажется, нас услышала вся улица.
Не знаю, как Майк, но я теперь принялся думать о том, как нам без проблем дойти до дому с этой коробкой, которую я спрятал себе под свитер. Возможно, он тоже задался этим вопросом, потому что, как только мы вышли на центральную улицу, он сунул мне ее в руки. Любопытно получается, но и впрямь — пока вы сами до чего-то не додумаетесь, вам и в голову не придёт, что кто-нибудь способен размышлять об этом же. Я и представить себе не мог, что может случиться с нами дальше, но я немного струхнул при мысли, что нам может встретиться легавый и поинтересоваться, что там у меня под свитером.
«Что это такое?» — спросил бы он, и я бы ответил: «Опухоль». — «Да ты что, какая опухоль, сынок?» — переспросил бы он с подозрительным видом. Тогда я кашляю и хватаюсь за бок, как будто меня скрутил приступ жуткой боли и закатываю глаза, как я уже однажды делал в больнице. Майк тем временем берет меня за руку с таким видом, как будто он — мой лучший друг. «Рак», — с трудом отвечаю я легавому, от чего в его тупой голове возникает сомнение: «У парнишки твоего возраста?» — Тогда я стону еще раз в надежде, что после этого он посчитает себя последним ублюдком на свете, если усомнится в моих словах. Но он не хочет думать о себе так плохо. А я тем временем продолжаю: «Это наследственное. Мой папа умер от рака месяц назад, и я чувствую, что тоже умру через месяц от этого.» — «У него что, был рак желудка?» — «Нет, горла. Рак желудка у меня», — и тут я опять издаю стон и кашляю. «Послушай, ты не можешь в таком состоянии расхаживать по улицам, ты должен лежать в больнице». Тогда я говорю ему слабым голосом: «Я как раз шел туда, но вы меня остановили и стали задавать кучу вопросов. Не правда ли, Майк?» — и тот что-то невнятно бормочет в ответ. Но тут коп предлагает нас проводить в больницу. Конечно, теперь он — само милосердие и сострадание: поликлиники закрываются в двенадцать, может быть, вызвать такси? Если я хочу, он сделает это и даже заплатит водителю. Но мы просим его не беспокоиться и говорим, что он — замечательный человек, хоть и полицейский, добавив при этом, что знаем кратчайший путь. Но когда мы заворачиваем за угол, в его недоразвитые мозги приходит мысль, что идем-то мы в противоположную сторону, и он окликает нас. Тогда мы принимаемся бежать… В общем, события могли развиваться именно так.
Читать дальше