Но не только в этом ошибались древние греки. Они еще досадно просчитались. Ибо муз не девять, а десять. Что десятую они проглядели, в этом нету ничего удивительного: слишком часто она пасется вместе с одной из девяти своих сестер, и трудно отделить их друг от друга нашему поверхностному взгляду.
Как зовут эту десятую сестру, оставленную греками без внимания? Не посмею давать ей имя (оно ведь существует, просто неизвестно до поры), я только вид ее пристрастий обозначу: это муза вольного дыхания. Это муза духа, который веет, где хочет, и знать не знает — что можно, а что нельзя (ему это просто безразлично). Эта муза посещала очень многих (человечество давно живет на свете), но по сравнению с любой ее сестрой у нее ничтожно мало доноров-клиентов. И хотя полным-полно в духовной жизни человечества людей по виду духа вольного, но лишь десятая муза точно знает, сколь обманчив этот дух, как он порой недоброкачествен и к вольному дыханию не имеет никакого отношения, а то и вовсе ядовит.
Хотя клиентов полноценных очень мало, проживает муза вольного дыхания безбедно, потому что ей — в отличие от сестер — без разницы, чем занят человек. Если Клио, например, возле историков пасется, а Эрато и Евтерпа предпочитают поэтов-песенников, наша муза и поэтами не брезгует, и математиков знавала с физиками, и философов, и бродяг-скоморохов.
Интересно тут заметить походя, что о ее существовании догадывался Осип Мандельштам. Ибо сказал он как-то, что стихи для него делятся на разрешенные и написанные без разрешения, и первые — он что-то уничижительное тут сказал, а вторые — краденый воздух. Тут он то же самое божественное чутье проявил, что свойственно десятой музе по ее природе, этим чутьем она ведь и находит свою живительную пищу.
Безусловно (темным и глубинным чувством гения), это и Пушкин ощутил еще задолго до того, как стал Барков со своей низменной лирой — высоким символом присутствия десятой музы. Бесплотным образом вольного дыхания сделался поэт разгульной плоти. И в сознании прижился этот образ. Что в российской жизни — не случайный парадокс, и только рассусоливать неохота.
* * *
Сейчас как раз Ивану Семеновичу Баркову исполнилось бы двести шестьдесят с небольшим лет — очень пристойный возраст для первой публикации своих стихов. Это случай необыкновенный даже для России, которая уж чего только не делала со своими поэтами. (Смею заметить, что поэзии как таковой это шло только на пользу.)
Жизнь была прожита короткая, полная достоинства, удач и унижений. Он родился в семье священника, что предопределяло ровный и безоблачный житейский путь. Поступил двенадцати лет от роду в Александро-Невскую духовную семинарию. Смутным недовольством и тоскливой скукой обуян, поплелся отрок в университет, своим призванием влекомый, а каким — он сам еще не понимал. Уже приемные экзамены закончились (сам Ломоносов отбирал способных учеников), но юный Барков просил, канючил и убеждал, и ему проверку знаний учинили отдельную. В восхищение пришли бывалые педагоги от его латинского языка и общей вострости, и был зачислен юноша в университет. Ах, знал бы Ломоносов, какую он пригревает змею! Столько неприлично низких пародий написал впоследствии Барков на высокие классические оды благодетеля, что оды эти без смеха уже нельзя было читать.
А впрочем, он учился хорошо, переводил умело и охотно древних авторов, отлично успевал по тем предметам, к коим ощущал душевную склонность, и полностью обещал вписаться в свой век Просвещения, и в парике напудренном его бы лицезрели равнодушные потомки на обложке нудного собрания сочинений.
Подводило только поведение, а точнее выражаясь — благонравие. То есть тот таинственный и неясно очерченный, но весьма злокозненный предмет преткновения многих талантливых людей. Ибо гулял Барков, словно моряк на берегу или монах в коротком отпуске из обители. Второе будет поточней, поскольку он будто наверстывал годы, прожитые в строгой семье и постно-пресной духовной семинарии. Учинял он пьяные шумные кутежи, а на отеческое увещевание старших отвечал насмешливо и без тени почтения к возрасту. По распоряжению ректора университета бывал наказан неоднократно (то есть попросту секли голубчика), а однажды, как ему показалось, наказали его без вины, чего стерпеть никак было нельзя, это понятно. И понятно, что для храбрости он выпил и отправился бить морду не кому-нибудь, а ректору университета. И наплевать ему было, грубияну, что это не простой был ректор, а большой ученый и географ Крашенинников, еще ботаник и неустрашимый путешественник, соратник Ломоносова по очищению русской науки от иностранцев (да-да, это давно в России началось, только тогда евреями были немцы).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу