Дождь утих, и, хотя необъяснимое чувство толкало меня поговорить с этим мальчиком, — не зная, что когда-нибудь он появится в моей жизни (да еще при каких обстоятельствах!), — я попрощался и поспешил к своей машине. Свернув на первую же перпендикулярную улицу, направился к центру. Поглощенный мыслями о сданной рукописи и впечатлением от взгляда мальчика, я вел машину так невнимательно, что, сам не понимая как, заехал в тупичок. Было уже довольно темно, пришлось включить фары, чтобы прочитать название. Я был поражен: улица Алехандро Данель .
Я сидел, ошеломленный, — мог ли я вообразить, что встречусь с этим второстепенным деятелем нашего прошлого и что существует улочка его имени. Да хоть бы и знал, можно ли приписать случаю, что я на нее набрел в нашем городе, имеющем пятьдесят километров в диаметре, и прямо после того, как правил ту часть романа, где Алехандро Данель кромсает труп Лавалье? Когда впоследствии я рассказал этот эпизод М., она с обычным непобедимым оптимизмом заверила меня, что я должен воспринять это как чудесный и счастливый знак. Ее рассуждения меня успокоили, по крайней мере в ту пору. Потому что много позже я подумал, что этот знак мог иметь смысл обратный тому, который ему приписали. Но в этот момент толкование М. принесло мне покой, покой, который перешел в эйфорию после появления книги, сперва в Аргентине, затем в Европе. Эйфория заставила меня забыть об интуитивном чувстве, в течение многих лет советовавшем мне хранить полное молчание. Самое мягкое определение для моего тогдашнего состояния — близорукость. Мы никогда не бываем достаточно дальновидны, этим все сказано.
В дальнейшем начали с коварным постоянством происходить события, отравившие мои последние годы. Хотя иногда, и даже чаще всего, было бы преувеличением так их характеризовать, — они были подобны тем почти неощутимым, но тревожащим шорохам, что мы слышим по ночам во время бессонницы.
Я снова стал замыкаться в себе и почти десять лет думать не хотел о сочинении романов. Пока не случились два-три события, давшие мне слабую надежду, — словно крохотные, мерцающие в темноте огоньки, которые видит (или думает, что видит) одинокий летчик, боровшийся с грозной бурей и заметивший, что горючее на исходе, — огоньки, возможно, обозначающие берег, где он, наконец, сможет приземлиться.
Да, сможет приземлиться, хотя место это неприветливо и незнакомо, хотя слабые огоньки, что меня манили и пробудили трепетную надежду, могли светиться на территории каннибалов.
Так я снова смог почувствовать себя живущим среди людей и двигаться вперед, когда уже полагал, что для меня это навек недоступно.
Но все же я спрашиваю себя — надолго ли и как это произойдет.
Он не знал, как появился Хильберто,
кто его привел или порекомендовал. Требовался мастер, чтобы починить дверь. Но как он явился? Впоследствии в минуты подозрительности Сабато пытался это выяснить, и оказалось, что никто точно не помнит. Сперва Хильберто не очень понравился его жене: ходил туда-сюда, казался тупым, ленивым, слонялся по дому. Лицо у него было загадочно невыразительное, но это не так существенно — у всех людей индейского типа такие лица. Потом он начал работать, медленно, но сноровисто, храня лукавое молчание, что нередко свойственно креолам. За ним появились другие. Теперь Сабато понимал, что ничто не было случайным. Бог знает, сколько времени за ним следят. Мало-помалу этот человек входил в его мир. В разговорах с женой Сабато он намекал, что «они» знают о положении Сабато и готовы оказать ему помощь, готовы бороться с «сущностями», сковывающими его волю. Сеньор Аронофф, мол, изо всех сил старается, чтобы сеньор Сабато успешно работал над своей книгой. «Они, возможно, полагают, что это некий шедевр, посвященный защите Добра», — думал Сабато. И от этой мысли он чувствовал себя каким-то шарлатаном, человеком, морочащим провинциалов. А если они правы? В конце концов они ясновидящие, и он в своем квартале кое-какие добрые дела совершил. А вдруг, сам того не зная, он защищал добро, становился на сторону светозарных сил? Анализируя себя, он не мог понять, как это возможно, с какой точки зрения, из каких соображений его духовная суть могла проявиться в каком-нибудь добром деле. И все же — или именно потому — его трогала забота этих людей. И когда Хильберто с присущей ему скромностью поинтересовался, «как идет дело», он отвечал, что уже лучше, что он ощущает положительное влияние и наверняка вскоре снова примется за книгу. Хильберто молча кивал с хитроватым и понимающим выражением лица и заверял его, что они будут бороться, но он, Сабато, тоже «должен помогать».
Читать дальше