С этого сомнительного обзора я начал разговор о новых стихах Стратановского затем, чтобы показать, как один (!) человек может порождать разную литературу в разных социокультурных условиях. И это к разговору о судьбах Слова вообще, о том, как может жить человек в мире унификации и профанации, в тотальном масскульте, в страшном кафкианском мире отрицания всего иного и наслаждения всем прошлым в равной (то есть демократически безразличной) степени.
2
ОЖИВЛЕНИЕ БУБНА
Сибирский шаманский обряд
Русской водки плесни
на свой бубен, шаман сибирский.
Оживет кожа бубна,
обод его оживет.
Запоет его обод,
вспоминая, как деревом жертвенным
Рос в тайге, ожидая,
когда по веленью богов
Его люди срубят.
Русской водки плесни,
напои кожу бубна, шаман.
Запоет захмелевшая,
вспоминая, как гневной олбенихой
В дуло смерти глядела,
не зная, что будет жива
В звуках бубна безудержных,
в песне своей послесмертной.
Водка обозначена как русская, этот эпитет отмечает, что мы попадаем в другой по отношению к нашему мир, тема инаковости, оборотничества, какого-то уроборического нравственного кольца — все уже здесь.
Бубен как картина мира, как его представитель, фетиш. Он распадается на кожу и обод. Жизнь, движение рождаются в рассказывании истории, а история эта, как и любая другая, говорит о возникновении: мира, предмета, отношений. Космогония таится в самом простом — в обряде, ведь обряд есть повседневность, необходимая работа по обряжению мира, которое призвано обнаружить его присутствие.
Дерево жертвенное и гневная олбениха словно таились в словах, описывающих ритуальный танец. И здесь же таилась смерть — неизбывный мотив книги. И то, что ее преодолевает, — песня.
ЧЕЛОВЕКОДЕРЕВЬЯ
Марийский миф
Корнелапые чудища,
с говорящей листвой,
и с живой, тайнозрящей корой,
С сердцем бьющимся — вот человекодеревья.
Не осталось их ныне:
переродились иные,
Стали просто деревьями,
а другие — из леса в кочевья
Ночью, тайно ушли
от неверных людей, что крестились
В чужеземную веру.
Но осталась в лесу
не ушедшая с ними рябина,
Потому что любила
молодца из деревни, охотника.
Ну а он испугался.
В церковь пошел он, к попу,
рассказал про бесовское дерево.
Разъярился наш поп
и велел изрубить топором
Эту нечисть лесную.
Криком кричала она,
и до сих пор этот крик
Ночью слышен бывает.
В этом стихотворении представлена та первобытная, наивная детская вера в живую природу: лапы, речь, тайнозрящая кора. Не надо знать марийский миф, чтобы так написать. То, что отвергает наша позитивистская религия, находится в нас же. Просто мы забыли об этом, как взрослый забывает о своем детстве. Культурный (религиозный) палимпсест — это амнезия души, которая словно расщепляется на временные локусы, не знающие друг о друге.
Неверные люди крестились в чужеземную веру, в веру Другого, «человека с крестом», который отнял то, что можно считать своим, исконным. И это имеет отношение к любви. Русская (вспомним Цветаеву) рябина как рудимент детского мира пугает охотника, молодца из деревни. Этот испуг герой облекает в новый жаргон: бесовское дерево. То, что доставляло удовольствие, стало запретным, нечистым. Поп, этот вульгарный культуртрегер, велит избавить человечество от любовного сглаза. «Криком кричала она» — в самом повторе, таком беспомощном с лингвистической точки зрения жесте, весь ужас, поскольку травма всегда многокомпонентна и продолжается, как продолжается фольклор.
ГОВОРИТ ДЕВА ЛУНЫ
Марийский миф
Я — дева лунная,
я — бессмертная тень, а когда-то
Сиротою дрожащей
я у мачехи хищной жила,
И терпела побои,
и ругань ее терпела,
Небу молилась, ждала
жениха-избавителя,
на коне огневом — сына царского.
Только он не пришел —
за морями он странствовал теплыми.
Что ему мы — деревенские!
Ночью осенней, холодной
за водой погнала меня мачеха,
Говорила: «Расплещешь —
так побью, что не выживешь, дрянь».
Побрела я к колодцу,
Читать дальше