Осмелюсь предположить, что именно отношение к подсудимым, и в том и в другом случае, как к внешним15 и было роковой ошибкой указанных государственных и церковных организмов, ошибкой, низводившей их до состояния организмов языческих. Ведь до конца времен никому не дано судить, кто есть «внешний», а кто «внутренний», кто «пшеница», а кто «плевелы» из известной евангельской притчи: «Царство Небесное подобно человеку, посеявшему доброе семя на поле своем; когда же люди спали, пришел враг его и посеял между пшеницею плевелы и ушел; когда взошла зелень и показался плод, тогда явились и плевелы. Придя же, рабы домовладыки сказали ему: господин! не доброе ли семя сеял ты на поле твоем? откуда же на нем плевелы? Он же сказал им: враг человек сделал это. А рабы сказали ему: хочешь ли, мы пойдем, выберем их? Но он сказал: нет, — чтобы, выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы, оставьте расти вместе то и другое до жатвы; и во время жатвы я скажу жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в снопы, чтобы сжечь их, а пшеницу уберите в житницу мою» (Мф. 13: 24 — 30). Христианскому обществу нужно и можно лишь пестовать и взращивать все посеянное, потому что, любовью окружающих, Господь силен и плевел превратить в пшеницу. И уж во всяком случае, христианскому обществу непозволительно переставать верить в исправление и излечение человека раньше, чем в него перестанет верить Господь. Нельзя христианам превращать войну метафизическую в войну физическую. Нельзя разделять единое тело человечества на враждующие тела.
Кроме всего прочего, это оказалось и крайне неэффективным. Снизошедши с высот милости в паутину закона языческого, в паутину причинности, они вызвали своими действиями неизбежные следствия. Сработал «закон крови на земле», так сформулированный Достоевским: «„Только то и крепко, где (подо что) кровь протечет”. Только забыли негодяи, что крепко-то оказывается не у тех, которые кровь прольют, а у тех, чью кровь прольют. Вот он — закон крови на земле»16. «Негодяями» Достоевский называет здесь террористов XIX века, народовольцев, развернувших с 1878 года подлинную охоту на Царя-освободителя и на высших чинов государственного управления. Если бы Российскому государству хватило мужества и — главное — веры не отвечать на кровопролитие кровопролитием, возможно, «крепко» оказалось бы у него. Но случилось то, что случилось. Результат костров инквизиции — секулярная Европа, результат казни декабристов и народовольцев — революция 1917 года. Целое, разделившееся в себе, отвечающее на вызов своей части так, словно оно ведет войну с внешним врагом, не устаивает17. Это не мораль (хоть и евангельская истина18), а просто свидетельство истории. Можно, конечно, сказать (и говорят), что царизм погиб не потому, что казнил, а потому, что мало казнил. На это можно ответить, что большевики казнили гораздо больше, а продержались гораздо меньше.
Смертная казнь может быть целительным орудием только в руках целого, ощущающего себя единым организмом и решающегося расстаться со своим членом лишь в том случае, в каком со своим членом решает расстаться организм: то есть после того, как использованы все средства для его исцеления. Но и тогда — со слезами, болью и жалостью, с острым сознанием своей отныне нецельности, ущербности, инвалидности. Для общества, которому можно позволить казнить, дни казни были бы днями всеобщего траура19. Если же части организма начинают «отрицать» друг друга — перед нами разлагающийся труп.
В «правовом» обществе, чей идеал состоит в том, чтобы «всем вновь так соединиться, чтобы каждому, не переставая любить себя больше всех, в то же время не мешать никому другому»20, в обществе, воображающем себя не единым организмом, а конгломератом автономных частиц, а тем более в нашем нынешнем обществе, где идет война всех против всех, смертная казнь может быть лишь средством борьбы всех со всеми. «Законопослушные», голосующие за смертную казнь, хотят истребить «незаконопослушных» руками государства. При этом присутствует иллюзия, что «незаконопослушные» — это другие. Их и называют сейчас не людьми, а «отморозками». Но вот, например, в замечательной невыдуманной повести Марины Кулаковой «Живая»21, где автор рассказывает о том, как ее убивали, и где ужас живет в каждой строке, абсолютный, леденящий ужас охватывает и повествовательницу, и читателя в тот момент, когда выясняется, что человек, напавший на нее в темноте и изрезавший ножом все ее тело, сопротивлявшееся и уклонявшееся от смертельных ударов, тот, кто показался ей не человеком, а «бездонной, запредельной пустотой», уродливым чудовищем, он — на самом деле — сын интеллигентных родителей, музыкантов, каких так много было среди ее знакомых, что с ним были знакомы ее друзья, находившие его милым и обаятельным. «„Он музыкант…” — „Музыкант?” Больше я ничего не говорила. Не повторяла сказанных слов. Не задавала вопросов. Я не могла ни расхохотаться, ни удивиться, ни разрыдаться. Аут». Тот, кто воспринимался как пришелец из бездонной пустоты, из запредельной бездны, словом — из другого мира, из-за стены, чужой, отморозок, оказывается своим . И от «другого» мира нас не отделяет никакая стена.
Читать дальше