Этот эффект часто возникает в романе Кантора. В нем много злости, сарказма, в нем бурлит ненависть, в нем выносятся приговоры и сводятся счеты. Некоторых это увлекает. Иных отвращает.
Дмитрий Быков, например, едва вышла книга, удовлетворенно сообщил об “энергии отрицания”, переполняющей роман, о том, что он “подписывает приговор ХХ веку” (“Московские новости”, 2006, 31 марта). Приговор всему двадцатому веку? Всей российской и мировой истории? Интересно, в какой же точке безвоздушного пространства следует воздвигнуть судейскую трибуну, чтобы ощутить свою непричастность такому преступнику?
До суда над XX веком, впрочем, большинству читателей нет дела. А вот “энергия отрицания”, направленная на более конкретные вещи, очень даже занимает.
Представление об “Учебнике рисования” как о книге, в которой сводятся счеты со всем и всеми: с художественной тусовкой, с политиками и бизнесменами, с интеллигенцией и властью — едва ли не опередило сам роман. Его еще не прочли, а многие уже имели о нем мнение вроде того, что недружелюбно высказывает автор обзора произведений, вошедших в шорт-лист премии “Большая книга”: “Роман-разборка, роман-донос продвинутого художника 90-х на свою элитную тусовку. Текст автора, взявшегося защищать порушенную его коллегами-художниками христианскую нравственность в России и в качестве своего главного „христианского деяния” сочинившего роман-пасквиль” ( www.drugaya.ru. 20.06.2006).
Что ж, автор сам позаботился о том, чтобы в фигурах галериста Поставца, художника Сыча, эпатирующего публику лихим перформансом — совокуплением с хорьком, — и его менее удачливого коллеги, гомельского мастера, сделавшего публичную дефекацию авангардным творческим методом; Гриши Гузкина, рисующего дебильных пионерок, Снустикова-Гарбо, щеголяющего в женском платье, культуролога Розы Кранц, рассуждающей о “дискурсе свободы” в артефактах шарлатанов, Эдика Пинкисевича, разгуливающего по Москве в лагерном ватнике, кося под диссидента, хотя никогда таковым не был; специалиста по буддизму Савелия Бештау, живущего в Лондоне, экономиста Владислава Тушинского, предложившего перестроить Россию в 500 дней (да всех не перечислить), просматривались реальные персонажи художественной, светской и политической жизни Москвы последнего двадцатилетия.
Сатира как жанр не требует реального сходства с узнаваемыми людьми. Более того, такое сходство вредит широте художественного обобщения. За гоголевским городничим не стоит конкретный персонаж. Желание, чтобы герои были узнаны, — обычно часть стратегии автора, своего рода пиар-план по продвижению романа, сознательное провоцирование осмеянной среды и ее оскорбленных членов на ответную реакцию. Если такой план был — он сработал. Как иронизировал Игорь Шевелев в “Новом времени”, подставляя фамилии прототипов вместо вымышленных (чего мы делать здесь не будем): “Вся Москва будет читать это, обиженная, когда найдет о себе, и смертельно оскорбленная — когда не найдет”. Иные из оскорбленных не выдержали. Так, Марат Гельман, галерист и политтехнолог, в “Живом журнале” вынес краткий приговор книге: “Тяжелый случай. Читать, без чувства неудобства за автора, можно только небольшие фрагменты собственно про „рисование”. Вполне мог бы быть такой учебник для третьего курса Суриковки. Описания событий в стране — примитивны и по мысли, и по изложению. Придуманные персонажи, которые должны кого-то там напоминать, — плоские. Размышления об искусстве — допустимые, конечно, но корявые. Даже желчь какая-то не желчная. И над всем этим — отсутствие воображения <���…> Ревзину, который написал, что это „великий роман об эпохе”, при встрече — выставлю счет — в общей сложности часов 16 мучений”.
Григорию Ревзину счет выставлял не один Гельман. Выдавший Кантору в “Коммерсанте” щедрые авансы (“написан еще один великий русский роман, хотя казалось, что после „Мастера и Маргариты” и „Доктора Живаго” этого уже никогда больше не будет”), Григорий Ревзин невольно перевел на себя раздражение и обиды многих романом недовольных. Но и спровоцировал его активное обсуждение. Мнение Ревзина интересно тем, что он — перебежчик из филологии в область истории искусства. Обладая квалификацией филолога, Ревзин вместе с тем свободен от предрассудков литературного сообщества, где, конечно, никто не рубанет вот так сплеча: великий роман. Правила приличия не позволят. Но столь щедрых похвал удостоился, конечно, не задевший многих памфлет. У романа есть другая сторона, с сатирой имеющая мало общего.
Читать дальше