Осторожное расследование позволило мне уточнить, что этот Верный Друг и Нерассуждающий Солдат был вовсе не Валерий Чкалов, а скорее Леонид Быков, порожденный слиянием двух лент — “В бой идут одни старики” и “Алешкина любовь”. Иными словами, я был не просто рыцарь, но еще и простодушный недотепа, с которым можно не церемониться, поскольку он все равно ничего не заметит. После этого я и впрямь перестал замечать, с какой непосредственностью она отдается самозабвенному кокетству, забыв, что я здесь же, рядом, торчу унылым столбом, стоит появиться на горизонте кому-то из ее блестящих друзей в вельветовом пиджаке или замшевом берете, — это же был Таллин, Европа!
Европа, обращавшаяся в романтическое Средневековье, когда мы оставались вдвоем в ее королевской опочивальне и она в отблесках факелов приближалась ко мне с царственной улыбкой, даря себя щедрым раскидыванием рук, и я, статный плечистый паладин, принимался благоговейно расстегивать едва наживленные рубиновые пуговицы на ее корсаже. Я и на ложе оставался трепетен, как паж, опасаясь обеспокоить ее хоть чуточку бестактнее сверх совершенной необходимости, забываясь разве что в самые финальные мгновения. Тем более, что моя повелительница и тогда не забывалась — она, казалось, лишь щедро угощала своего оруженосца: ликуй, наслаждайся, ты ведь так долго об этом мечтал и скоро снова будешь только грезить…
А потом прямо в алькове мы бережно подносили к губам недоступный в других краях ликер “Вана”, кажется, “Таллинн”. Нездешний, как все недоступное, и она вновь становилась нездешней, лишь как бы в рассеянности касаясь тонкими пальцами железной мускулатуры моего брюшного пресса.
У меня и теперь не найдется ничего, кроме трепетной немоты, чтобы выразить мою тогдашнюю любовь к святым камням Таллина! Я отдавал ему все грезы, порожденные “Гамлетом” и “Айвенго”, Андерсеном и братьями Гримм, я буквально ступал на цыпочках по его ночным улочкам, страшась невольно оскорбить того, кто допустил меня в эту сказку могучих невидимых шпилей и едва различимых андерсеновских фронтонов с вытянутыми шеями блоков над чернеющими чердачными не то окнами, не то дверьми. Но, увы, в мою сказку Таллина входили еще и помыслы о том, что и он нуждается в моей любви. А когда я понял, что люблю его без взаимности, то и мой отражатель обратился к первоистокам, начал пьянить меня иными звуками — Копенгаген, Стокгольм, Любек, Бремен… Ибо это были сказки, в которых мне заведомо не было места, а потому и не грозившие разочарованием.
Я ведь не творец, я лишь резонатор. И когда мне нечего отражать, во мне нарастает пустота. Может, я оттого и сделался донжуаном, чтобы хоть чем-то себя наполнить?.. Может, даже и бледненькой тени в сером ватничке не удалось бы склонить меня к этому подвижничеству, будь я наполнен собственной химерой?.. Так или иначе, когда я шмыгал носом и обливался потом в таллинских пикетах, вооружившись плакатом “СССР”, на котором буквы обтекали кровью, и когда я распечатывал на принтере и разбрасывал по питерским почтовым ящикам листовки “Свободу Эстонии!”, я служил Майе, а не исторической справедливости.
Кто знает, может, это как-то почувствовали и мои товарищи по борьбе, которые, как и все люди на земле, были способны платить любовью отнюдь не за реальные дела, но лишь за преданность их химерам: они видели во мне вполне прозаический предмет, “порядочного человека”, ибо они воображали, что на их стороне такой фантом, как “неотразимые факты”. Но те, кто не видит во мне ни тени сказки, для меня опаснее прокаженных, ибо они способны одним лишь взглядом превратить меня в ничто.
Поэтому, по-прежнему оставаясь ординарцем Майи в ее непрекращающейся борьбе с призраком советского империализма, я служу не ее выдумкам о борьбе, а ее выдумкам обо мне. Я не могу обмануть ее мечту. Хотя за ее пределами прекрасно вижу, что Майя принадлежит к тем наиболее отвратительным для меня мошенникам, кто, упиваясь собственными сказками, убежден, что борется за правду, кто, сам предаваясь беспробудному пьянству, требует от других непроглядной трезвости.
И все же я буду по-прежнему лихорадочно записывать и скрупулезно исполнять перечни ее распоряжений, покуда она будет верить, что служить ей — предел моих мечтаний. Я больше никогда уже не позволю себе оттолкнуть женщину, возложившую на меня свою мечту, — тот давний урок я хорошо усвоил. Утомляют меня лишь ее подробные объяснения, чему служит та или иная ее просьба, — ординарцу это совершенно ни к чему, отбарабанила бы уж поскорее свой список, а то ведь она у меня не единственная госпожа.
Читать дальше