Но защита моря, неба, холодной мартовской жары надежна. Ялта никогда не казалась мне более прекрасной. В густом тумане мы поднимались на Долоссы, и туман вдруг разом обрывался, открывая сверкающие снега и зеленые сосны Уч-Коша, — я туда попала впервые. Гурзуф был тихий, пустой, благоухающий, в мягкой дымке, как в детстве. Крым снова был Крым. И главное — рядом были Маша и Андрей, которые, при всей своей отвратительной лени (их в походах приходилось подгонять, как коз, иначе они безобразно плелись), уже там показали себя друзьями, с которыми ничто не страшно, с такими — не пропадешь.
Уезжали 2-го апреля. Тихо шурша, такси отъехало от “Ореанды” и свернуло с набережной. Мы прижимали к себе три кипариса в горшках и цветущие розовые ветки. Накрапывал дождь. Те, кто оставался в Ялте, грустно стояли у подъезда. Они прощались со мной и целовали меня как разведчицу из библиотечки военных приключений, которую сейчас закинут в тыл врага. Среди них мне хотелось бы заметить драматурга К., приехавшего накануне из Москвы и передавшего нам последние новости. В качестве очевидца. К. еще раз встретится на страницах данного правдивого и печального повествования. Леня Зорин, Борис Балтер, К. и остальные махали нам вслед. А такси катило меня на голгофу, взлезало на перевал. Прощай, море!
АПРЕЛЬ
Мы прилетели вечером. Нас фальшиво-любезно приветствовала вредная лифтерша Нюрка. Со своими кипарисиками мы вломились в квартиру и тут же побежали наверх, застав Людку вполне бодренькой, веселой и на бюллетене. Она рассказала, что к ней наладилось паломничество, носят цветы, будто на могилку, и что, когда она увидала одного старика-киноведа, поднимающегося к ней на четвертый этаж, она поняла, что тот совершает гражданскую смелую акцию, и даже смягчилась к нему.
Оказалось, что дома меня никто не искал. Лежал пригласительный билет на коктейль в венгерском посольстве на 5 ч. 27-го марта — час, когда наших исключали на бюро райкома. Через несколько минут начали появляться люди, и постепенно их набралось очень много. Все были перекошенные, но активные. Рассказывали всякие ужасы, но возбужденно пили и смеялись. За спиной у меня переглядывались. Когда я спрашивала, стоит ли мне 7-го, то есть через пять дней, выходить в кадр на передачу “Грета Гарбо” (передача объявлена), на меня смотрели как на больную или припадочную. Видимо, я чего-то не учитываю. Я не понимаю, что произошло за две недели, хотя, кажется, знаю все. А я, судя по всему, обложена с собаками, дело мое труба — такое впечатление я вынесла от первой встречи с Москвой.
— Манечку, Манечку не оставите? — взывала я ко всем, к Пете4 и Рите.
Отвечали твердо, что не оставят, обещали: Манечка будет в порядке.
— Тогда, — сказала я, — я боюсь только одного — процедуры. Я боюсь, что они надо мной будут издеваться и я сделаю что-нибудь ужасное, например, расплачусь или напущу лужу.
— Ничего, — говорят, — надо все миновать легко, небрежно, с юмором.
— Буду, — сказала я, — стараться.
Я изложила свою программу, которую выработала в Ялте. Большинство осталось ею довольно, но почти каждый сказал, что еще хочет со мною поговорить подробно, дескать, этот визит предварительный. Все разошлись.
В течение вечера у меня несколько раз пробегал по спине холодок. Было ясно, что мне надо ожидать самых больших жизненных перемен, что со старым покончено. Впрочем, я и в Ялте так думала. Я ложилась спать с чувством, что вот сию минуту начинается период испытаний и я к нему готова. Настроение у меня было хорошее. Все же в Москве оказалось лучше, чем я предполагала, — таков был итог вечера.
Наутро терапевт и невропатолог определили у меня криз. Начались дни, затопленные трепом, бесконечными разговорами. Я записываю главные сценки, иногда сокращая, иногда объединяя два-три разговора в один, но ручаясь за точность смысла и стремясь к максимальной точности выражений, насколько она возможна.
Я не смею писать целостные портреты и никак не берусь объективно оценивать людей и явления, не претендую на выводы, имеющие какой бы то ни было обобщающий смысл, кроме глубоко личного, непреложного только для меня самой. Моя камера совершенно субъективна потому, что берет один-единственный ракурс: мои отношения с теми или иными лицами, группами людей, организациями, учреждениями на протяжении шести месяцев. Камера делает рентгеновские снимки, направляя луч только лишь на одно: на взаимодействие этих лиц и групп со мной лично. В тот же период для других эти лица и группы, допускаю, могли повернуться по-иному. Я этого не знаю. Для моего рентгена бариевой кашей, которую заставляют глотать при просвечивании желудка, служит та ситуация, что впервые за всю мою жизнь, небогатую событиями и переменами, статичную и ровную, я для них всерьез закачалась. Закачалась, и вот что из этого получилось. Рентгеновские снимки, собранные мною за эти шесть месяцев, будут храниться до конца дней моих в особом конверте.
Читать дальше