Желание согреться в “бомжатнике”, в свальном грехе голодных, коченеющих людей Эренбург принимает за любовь. А в бездельничающей пьяной своре он видит совесть нации — какая жизнь, такая и нация. В очень яркой гамме эмоций Льва Эренбурга отсутствуют такие элементы, как ненависть и жестокость. Бездна благодушия, и никакого обратного чувства. Лев Эренбург явно тоскует по бесконфликтной драматургии. Все герои одинаковы, одинаковы ухлестанные алкоголем мужчины, одинаковы ухлестанные бытом женщины. Все на одно лицо, у всех одна одежда — рваная, сальная, замызганная, помоечная. И всех, буквально всех жалко. Нестерпимо жалко. Всех до одного — включая хозяев ночлежки, очень быстро смешивающихся со своими рабами. Эренбург не верит Максиму Горькому, который просил, умолял, бился головой об стенку — через Сатина — “не унижать человека жалостью”. Эренбург взял и всех в “На дне” унизил — невыносимой ущербной жалостью, когда нельзя вот так вот взять и проклясть эту пьяную шоблу, эту ночлежку-разваляйку, где ни один человек не то чтобы не может, а не имеет ни малейшего желания выйти на волю и стать человеком деятельным. Где никто не имеет воли к жизни. Эренбург унижает их жалостью, низведенных до скотского состояния, когда не жалость нужна, а стыд и срам, увещевание и устыжение. Не люди перед нами — свиньи. Свиньи, безумно любящие друг друга. Так спектакль и плывет по волнам зрительского восприятия: от несостоявшейся ненависти к любви, на острие ножа.
Конечно, можно теперь не принимать философии классового общества и не верить, что человек эксплуатирует человека, что есть хозяева и рабы. Можно не признавать социалистической философии Максима Горького, но нельзя не знать, не видеть рядом с любовью и ненависть, и чувство презрения, и ненависть человека прежде всего к самому себе. Какие самовлюбленные герои получаются у Эренбурга! Как они лелеют свои грехи, обсасывают и облизывают свои преступления, берегут и нежат свои пороки, словно бы это манна небесная, данная им свыше. Приидите ко мне, убогенькие, и аз успокою вы. Зрелая, холеная, махровая мармеладовщина — разлюли малина русская, раздолбайская, подленькая. Пожалеем всем собором Мармеладова. На погубленную мужем Катерину Ивановну в убожестве и гневе ее даже не взглянем, плюнем в ее сторону. Но пожалеем Мармеладова пьяненького, такого русского...
Парадоксальный спектакль Эренбурга, который вызывает сильные эмоции — либо раздражение и злость, либо сострадание и умиление, едва ли не христианское милосердие, действительно сделан свежо, бодро, ядрено, смело, рискованно, адреналинно, это какое-то новое качество “шептального реализма” с массой замечательных актерских работ и чувством локтя, развитым у труппы на уровне инстинкта.
Лев Эренбург запросто режет оригинальный текст Горького, удаляет все куски, которые не подходят под его “всеобщелюбовную” концепцию. Пьеса Горького обладает определенным набором тем и образов. Какие-то темы остались в начале XX века, но какие-то дожили до наших дней. Где они в спектакле Льва Эренбурга? Забыты, скомканы, уничтожены во имя некой надгорьковской философии всеобщего примирения и всеобщего жаления. Этому спектаклю вредит философия всепрощения и любви по-русски, то есть беспредельной, как море, жалости. Над спектаклем нависает пресловутый вопрос театрального критика: “А стоило ли брать известный текст, чтобы на его развалинах создать мир собственный, возможно, самый прекрасный?”
Можно ругать, можно хвалить, но нельзя не сказать самого главного. “На дне” Эренбурга — спектакль, который становится для каждого смотрящего эмоциональным событием, испытанием совести и поводом к разбору собственного, зрительского мировоззрения, отношения к основополагающим принципам бытия. Жалость или презрение, бесконечная любовь или чувство брезгливости, пробуждающее к деятельности, пьяная, но честная русская душа или железный характер — вот философские вопросы, выходящие за рамки эстетики, но превращающие искусство театра в диспут о нравственности и, что ни говори, вечном “русском вопросе”.
II. “Пять вечеров” Александра Володина. Театр “Современник”. Режиссер Александр Огарев. Премьера 11 апреля 2006 года.
У пятидесятилетнего “Современника” не получилось возродить собственную легенду — одну из самых важных пьес советской эпохи. Режиссер Александр Огарев, отчего-то призванный к этой значительной миссии, обладает особым свойством: исключительным отсутствием личных чувств к своим персонажам. Предельной сухостью миропознания. Ученик Анатолия Васильева, а значит, по определению, экспериментатор, он понял одну очевидную вещь. Поскольку экспериментировать на поле традиционного театра за деньги этого же театра — это бить себя же по рукам, Огарев теперь вполне освоил стиль имитации психологического театра. Имитации потому, что даже такая сработавшаяся пара гениальных артистов, как Сергей Гармаш и Елена Яковлева, у Огарева на сцене не знают, что и как они играют. Да они едва ли смотрят друг на друга. Так, подают реплики.
Читать дальше