...Подробности доходили из семейных рассказов.
Поздней осенью 1919 года дислоцированные на левом берегу красные части готовились к решительному штурму непокорного донского правобережья. Из остатков способного держать в руках оружие населения вновь стали образовываться ополченческие дружины. Все эти ополченцы еще с 1918 года назывались “христовым воинством”. Выходили в поход с хоругвями, с вилами, ну и с берданками, у кого оставались. Престарелый старший урядник, мой прапрадед, и стал у ополченцев с хутора Верховского за командира.
Красные переходили Дон от Черной Поляны уже по льду. Войско спустилось по крутому песчаному яру на тонкий лед и устремилось в сторону хутора. Семидесятилетний, но еще бодрый старик скомандовал зычным урядницким голосом: “Первый взвод! Пли!”
Неравенство сил было слишком велико. Ополченцы скоро устремились в отступление. Кто-то ускакал вдогонку частям Донской армии. Остальные рассыпались, попрятались, затаились.
Урядник загодя решил вслед за регулярной армией не отступать. Он единственный мужчина в доме, у него жена, дочь, внучки, да и годы не те. Неприметно добрался он поздним вечером до родного база и залег на печи за занавеской, прикинувшись больным. Дочери и старшей внучке-подростку велел напялить на себя тряпье пострашней, чтобы не привлечь к себе внимания красных гостей.
Хуторяне его не выдали, не сказали комиссарам, что он у ополченцев за командира был, — своих еще не выдавали. Старик избежал расказачивания, когда, захватив хутор или станицу, красные всех подозрительных расстреливали для устрашения. А все ж, в свои восемьдесят, погиб в тюрьме — спустя десять лет, по доносу.
Удачливый в хозяйственном деле, построивший новый дом, он не противился распоряжениям власти: свел в колхоз скотину, отдал на общее дело сельскохозяйственные машины. Но язык острый куда спрячешь.
Идет он как-то раз из станичной церкви к себе на хутор. По дороге встречается местный стукачок:
— Куда, дядя Василий, ходил?
— Да вот, парень, трудодни носил в станицу на базар продавать, — и показывает тощий узелок.
Не спустили ему эти “трудодни”. Раскулачка в разгаре, взяли старика и отправили в тюрьму за пятьдесят верст, в хутор Фролов при железнодорожной станции Арчеда.
Домашние его сами недоедали, а все ж собрали гостинчик — банку топленой сметаны-каймаку. Послали в тюрьму с одним местным человеком.
В эти дни младшая внучка арестованного рассказывает матери, заливаясь горючими слезами:
— Вижу я, маманя, такой сон: барак Морозов будто весной заиграл, а по той воде деданины чирики плывут...
— Беда, беда! — заголосила “маманя”. — Уморили папашу анчихристы проклятые...
Тот человек, которому каймак для передачи давали, вернулся и рассказывает:
— Плохие дела. Сметанку я вашему деду довез, пробовал ему дать, а он на нарах в камере лежит, не подымается, отходит...
Старший урядник принял свой конец на тюремных нарах. Правда, невиданное дело — прислали вскоре после его кончины на хутор бумагу, что за стариком, умершим в тюрьме, ни уголовной, ни политической вины не значится.
С зятем его, моим прадедом, дело было так. На службу он ушел на рубеже веков и все служил: японская война, германская, Гражданская. Весной восемнадцатого пошел вместе с Усть-Медведицкой бригадой в Донскую армию. Дошел до Новороссийска, но в Турцию не отплыл — заболел тифом. Однако выжил. Его забрала к себе одна добрая женщина и выходила. Пришел на хутор, где все наши жили, и года два пожил в доме тестя с женой и дочерьми. Его не арестовывали. Какое-то время действовала амнистия воевавшим на стороне белых казакам, и хутор был отдаленный.
Умер он в расцвете сил, в 1922 году, сорокапятилетним. Умер от заражения крови. Городил леваду, поранил палец, и начался у него столбняк. Нашли на Черной Поляне фельдшера, привезли к умирающему, он ему серебряную чайную ложку пытался в рот вставить, а никак — вмертвую свело больному рот… Хоронили воина с возможными по той скудости почестями: церковный староста распорядился выдать почетную пелену черного погребального бархата и долго звонил на колокольне Николаевской церкви станичный звонарь...
Читаешь, бывало, в юности Тютчева среди донских сороконожек.
На песке долго не полежишь — как на раскаленной сковороде. А ходить по песку — подошвы жечь. Поднимешься выше — и вовсе невозможно: там колкие травы на потрескавшейся от жары илистой пойменной почве. Змеи. Много змей. Но они чуют человека, быстро уползают, прячутся.
Читать дальше