леденцовые дерзости за щекой — не по возрасту, не по чину.
Вкус щекотный фантомнее мыльного пузыря,
так смакуют фонему, поэму, гемму — но не мужчину.
Или радости картографии — цепко сканирующий взгляд,
гидрология вен, голубые ручьи под кожей,
вдоль спины, меж лопаток — линия перемены дат,
позвоночный рельеф, с гористым пейзажем схожий.
Одиссея духа (зачеркнуто), ментальности (стерто), лучше скажу — души
невзрослеющей девочки, бегущей греха и скверны.
Но тебе мои игры без правил — нехороши,
и признанья — приторны, и одежды — несоразмерны.
Оттого навстречу воде, вздымающейся ребром,
с инфракрасными искрами в зеленом стекле прибоя,
ты глядишь набычась — как остров, как волнолом,
ощутимо прям в желании быть собою,
утвердиться в плоскости, выпустить якоря,
финал, беззащитно открытый, сжимая в точку, —
и, проникший мой свет сгустив до плотности янтаря,
исключить утечку сквозь бренную оболочку.
Огненно-рыжая шевелюра следователя в полумраке камеры, казалось, светилась даже сильнее, чем пыльная тусклая лампочка в углу потолка. Шершавые стены, выкрашенные темно-зеленой краской, сгущали сумрак. Пространство концентрировалось на листке дешевой желтой бумаги, которую он положил на стол.
— Вот. Протокол о твоем задержании милицией. Подписывай.
Больше всего следователь походил на клоуна Клепу из “АБВГДейки”. Маленькое треугольное лицо под копной различить было уже сложно.
— Меня не задерживали, товарищ капитан. Я сам пришел.
— Как не задерживали? Что ты мне втираешь, солдат? Вот: “Задержан нарядом милиции на Белорусском вокзале…”
— Я не был на Белорусском вокзале. — Я пододвинул бумажку, прочитал. В ней стояла фамилия какого-то Денежкина, рядового.
— Это не моя фамилия. Моя фамилия Бабченко. И я — старший сержант.
— Да? — Он взял лист, уткнулся в него взглядом. — Да, правда…
Не твоя.
Взяли меня утром этого же дня, в комендатуре, куда я пришел отметить отпускной билет. Отпуск получил благодаря старшине — у меня умер отец, и он выбил мне десять дней. Сразу с самолета я поехал в крематорий, в кирзачах и форме. Успел как раз к моменту, когда гроб с отцом опускали в печь. От жара под китель заползали вши.
Вечером обострилась дизентерия. В полку дристали все, но там постоянное напряжение не позволяло организму сломаться окончательно. Дома же открылось сильное кровотечение. Когда я в очередной раз забрызгал туалет кровью до потолка, мама вызвала “скорую”. Последняя стадия острой инфекционной дизентерии. На кишках уже образовались бутоны язв. Срочная госпитализация. Перемыть все с хлоркой и никого не впускать.
В больнице я пролежал всего сутки. И хотя она больше походила на следственный изолятор — решетки на окнах, металлические двери, охрана, выход в город строго запрещен, инфекция и отдельный сортир на каждую палату, — но я умудрился сбежать по поддельному пропуску одного выздоравливающего. Прошел посты охраны, сиганул через забор и свинтил.
У меня было всего десять дней, и провести их на больничной койке было бы глупо. О здоровье в такие моменты не думаешь. Просто не веришь, что оно тебе понадобится. Будущее определено, и кроме войны в нем ничего нет. Кровавая дристня по сравнению с этим — такая мелочь...
Да и потом, лечиться — значит загадывать на будущее. А это опасно. Война очень тесно связана с метафизикой. Нельзя выигрывать постоянно. Лучше постоянно проигрывать. Чтобы в итоге выиграть один раз, но в главном. Поэтому — чем хуже, тем лучше.
Хотя таблетки, которые прописали в больнице, я все-таки ел. Чтобы совсем уж не свернуться в трубочку.
Отпуск я, конечно же, просрочил. Дней на десять. Из Моздока в 96-м вообще никого не отпускали, потому что назад не возвращался никто, а если и возвращался, то месяца через четыре, не раньше. Я же перегулял всего десять дней. Даже говорить не о чем.
Но в комендатуре посчитали по-другому. Капитан, которому я протянул в окошечко отпускной билет, вместо того чтобы просто шлепнуть печать, спросил, почему я задержался.
Я протянул справку о болезни — мне ее выписала наша участковая. Капитан взял документы и куда-то ушел.
Вернулся он минут через двадцать.
Читать дальше