Вон пошел мой любимый, глядь...
Я не хочу сказать, что эти стихи отражают «эстетические и антропологические сдвиги» (И. Кукулин) или что в них слышны «интонации нового века» (Л. Костюков). Я просто выбрал — почти наудачу — несколько интересных, на мой взгляд, текстов. И мог бы, разумеется, сказать о них больше, да и имен мог бы назвать поболе из списка. (А сколько еще публикаций за пределами списков...)
Мало ли это? Для меня — достаточно. Конечно, хотелось бы еще и новых течений, литературных манифестов; большего числа молодых имен, идущих не в прозу, а в поэзию (профессиональную); новых эстетических концепций...
И чтобы в час ночи тебя будили телефонным звонком (как Мандельштам Эйхенбаума, сообщая о Вагинове): «Появился Поэт!».
Хотелось бы. Но и с нынешней поэзией — экстенсивной, расширяющейся, захватывающей прозу и интересно с прозой взаимодействующей, с интересно сочетающей верлибр и силлаботонику, с демонстрирующей предельное разнообразие стилей и голосов, — мне пока не скучно. Что до перемен... Я подожду.
Сердоболия
О л е г П а в л о в. Асистолия. Роман. — «Знамя», 2009, № 11, 12.
На самом деле рецензия на новый роман Олега Павлова была написана задолго до того, как он был завершен.
Роман вернул нам Павлова-прозаика после паузы в десять лет, в продолжение которых он печатался в большей степени как публицист. А вместе с тем подарил новую жизнь и стержневой теме литературы и литературной полемики прошедшего десятилетия. Спорам о взыскании литературой «нулевых» предельно реалистического письма были подведены некоторые итоги в диалоге Ирины Роднянской и Владимира Губайловского «Книги необщего пользования» [1] . «Асистолия» Павлова — новый пункт в списке «не такой» прозы, вокруг которой движется мысль статьи: произведения Санаева, Бутова, Бабченко, Сенчина, Иличевского и ряда других авторов.
Чтобы понять природу нового романа Павлова, получить к нему, что ли, универсальный критический ключ, достаточно внимательно изучить эту статью-диалог, нужды нет, что критики тогда еще не могли иметь его в виду. «Асистолия» — «другая литература», проза «субъективного реализма», в которой искомая автором подлинность художественного проживания реальности достигается за счет исповедания в личном опыте «излома», «экзистенциального тупика». Эта проза лишена сюжетного, событийного заряда, но искрит от противоречия между авторским влечением к реальности, последней правде — и бегством от нее, осознанием ее невыносимости: «Тяжесть существования, как мне представляется, и оказывается необходимым условием создания такого рода произведений. Это то сопротивление материала, та вязкость среды, которая обеспечивает плотность „прилегания” действительности к воспринимающему субъекту» (Губайловский) [2] . «Плотность „прилегания”» усиливают не только житейские, но и духовные обстоятельства: тяготит автора не столько обыденность как таковая, сколько отсутствие ей альтернативы. Автобиографический герой погружается в реальность предельно обнаженным, лишенным защитных покровов смысла, веры, творчества.
В заключение беседы критики приходят к выводу, что подобная проза не привязана к времени, литературной эпохе и существует как «высокая болезнь», которой может переболеть любой писатель в пору «молодого сознания», когда главная проблема для него — осознать себя, свою индивидуальность в контексте общей реальности.
Признаки «не такой» прозы находятся в романе Павлова легко. Особенно навязчивым будет ощущение узнавания для тех читателей, кому не понаслышке знакомы другие опыты подобного рода. Я вот при чтении не могла отделаться от припоминания прозы Романа Сенчина, ставшего, пожалуй, олицетворением «субъективного реализма». И ладно бы на ассоциацию наводил общий, действительно исповедальный тон романа — нет, рифмуются детали. Разочарованный в своем даре и возможности социального успеха художник, бросивший «халтурить пастелью» и нашедший приют в офисе, где ему все противно, от философии творчества на потребу до человеческих отношений, — типичный герой ранних рассказов и одного из последних романов Сенчина. Стыдное признание: «гонорея в двадцать лет» — сродни известному эпизоду из жизни сенчинского героя, в романе «Нубук» заразившего триппером невесту. Образ двоих перед телевизором — символ одиночества каждого в супружеской паре. Сожаления о «книжном» детстве питают мечту из «начитанного мальчика» вырасти во «что-то настоящее».
Читать дальше