Почва у читателя “Евгения Онегина” постоянно уходит из-под ног. Отрицательность правит бал. Отрицательно изображаются главные герои, точно так же представлены и второстепенные. Онегин и Татьяна воспринимаются через призму сплошных “не”, но мы не можем и второстепенных мыслить иначе. Главные — не второстепенные, второстепенные — не главные. Лишние — не мертвые, мертвые — не лишние. То есть лишние есть лишние, мертвые есть мертвые. Те и другие сплелись в смертельном объятии, они уничтожают, опровергают одни других и не могут без других существовать: отрицание есть утверждение, а утверждение есть отрицание. Нет двойки, есть единица, распадающаяся в себе, нет счета и количества — одно качество, одно бытие, лишенное определенности и прочности, одна абсолютная текучесть переходов и отрицаний-утверждений… В этих условиях невозможно отличить тех от других, мертвых от лишних. Кого, как не мертвого, можно назвать в высшей степени лишним? Что такое “лишность” по своей сущности, как не “мертвость”? Лишний есть мертвый, мертвый есть лишний, и если мертвого мы должны понимать через лишнего, а лишнего — через мертвого, то мы лишаемся вообще всякой опоры для разумения, потому что нет никаких различий, нет опосредования, все падает в чистое тождество и тавтологию. Все неразличимо, есть отношение, но нет членов отношения, есть движение, но нет субстанции движения.
Онегин — “лишний”, но лишний является таковым лишь в той мере, в какой он знает о своей “лишности”. Знание себя, самосознание, должно выражать себя, это его единственный способ быть; бытие самосознания (“духа”) есть самовыражение, бытие ничто состоит в безостановочном движении самодоказывания, доказать же что-либо нельзя молча, и Лишний должен говорить . Онегин говорит мало, Татьяна тоже говорит мало, вообще они трактованы слишком наивно, слишком пластично, слишком снаружи — противоречие между формой и содержанием романа не может не бросаться в глаза. Содержание романа абсолютно субъективно, а манера повествования — объективна. Следствием этого является неизбежная активизация автора, голос которого призван заполнить возникающие на каждом шагу зияния и сгладить несоответствия. Если Онегин с Татьяной молчат или говорят мало, то автор не молчит, он говорит, и говорит даже слишком много. Один из характерных мотивов авторской “болтовни” — стремление “заметить разность” между Онегиным и им самим. В мелочах ему это, конечно, удается, но в главном он терпит поражение. Близость между автором и главным героем не может оставаться тайной, и она таковой не осталась и была не раз отмечена. Логика предмета такова, что требует перемещения авторской точки зрения внутрь Лишнего, ибо только так и может быть дан Лишний — либо изнутри, как субъект, либо никак. На лбу Онегина нет каиновой печати, его извне никак не отличить от прочих людей, структура сплина может быть развернута только из внутренней структуры самого автора.
Русская классика с первого шага, с “Евгения Онегина”, столкнулась с отсутствием содержания, она возникла на пустом месте и с этой точки зрения представляет собой любопытнейший пример “умышленной” литературы. В этих условиях она поступила так, как не могла не поступить. Русская классика сделала своим содержанием отсутствие содержания, а это могло означать только одно, если она хотела сохранять хотя бы внешние признаки художественной литературы как части эстетической культуры: русская классика должна была оборотиться на себя, уравнять автора с героем, героя — с автором. Если нераздельность бытия и ничто представляет собой первичную интуицию русской классики, то нераздельность героя как объективной стороны в изображении и автора как стороны субъективной есть конкретизация этой первичной интуиции непосредственно в сфере художественного изображения. Миры автора и героя в русской классике вообще и в пушкинском романе в частности принципиально тяготеют к слиянию, а сплин — не судьба героев только, а и судьба автора и вообще русской литературы (и жизни).
Как тождество внутренней сути Онегина и Татьяны не может не означать пропасти между ними, как нераздельность главных и второстепенных, лишних и мертвых не может не говорить об их неслиянности, так и принципиальная близость автора и героя не может не быть истолкована как принципиальное отчуждение. Герой сам способен развернуть из самого себя по имманентной, неотторжимой от него логике своей сути все свое содержание и всю свою жизнь: он не нуждается в авторе, он сам себе автор — как Татьяна вовсе ведь и не нуждается в Онегине во плоти, она порождает его из самой себя, он ей абсолютно имманентен, в некотором смысле идеален, виртуален, не существует как субстанция, а только лишь как порождение и акциденция! То, что сказано о герое по отношению к автору, о Татьяне по отношению к Онегину, верно в той же мере, в какой это верно и по отношению автора к герою и Онегина к Татьяне. Онегин нуждается в Татьяне тоже весьма опосредованно, ему нужно ее любить, чтобы быть и жить, что вовсе не включает в себя материального, плотского и общественного с ней соединения, его любовь к ней тоже любовью называться не может, это только отношение к самому себе. Автор тоже не нуждается в герое, все содержание он может развернуть из самого себя, он сам для себя — герой, и потому между автором и героем “Онегина” (и русской классики) лежит пропасть: русская литература вся коренится в отношении автора к самому себе, коренится в ничто, она вся идеальна в отрицательном смысле этого слова и постольку чисто виртуальна …
Читать дальше