Ночь. Фет. Нелестный шелест веток
сирени. Прошлогодний снег,
и я другой не знаю, где так
устало дышит человек,
и от до самых до окраин,
где рожь, и соль, и нищета,
вздымает крылья птица-каин
из-за кавказского хребта.
Они, если продолжать альпинистскую метафору, служат автору чем-то вроде исходной базы у подножия пика, на который замыслено восхождение. Это место восстановления сил, дыхания перед тем, как приняться за нелегкий труд стихов второй группы — явно более лакомых для автора на сегодняшний день.
У этих стихов неровное дыхание, отягощенное педалированно-“бродскими” анжамбеманами. Предложения внутри строф, как, впрочем, и сами строфы, перетекают друг в друга подобно живым кристаллам. Их своенравная разбивка, зачастую лишающая рифму исконного права стоять в конце строки, обладает собственной семантикой, говорит о каких-то существенных для автора вещах. В самом деле, когда имеешь, как в случае с Кенжеевым, дело с мастером, жизнь за стихи положившим, мелочей и случайностей практически не бывает. Да и рифмовка у него, как ни у кого из живущих современников, изощрена и отточена. Значит, предпринимаемая им строфическая разбивка, нарочито затрудняющая чтение, функциональна. Чем? Ответ поверхностный — упомянутое выше властное, почти насильственное втягивание читающего в свой текст (свой мир). По сути — цветаевское требование от читателя “сотворчества”. Но на уровне голого приема это вещь довольно механистическая, быстро приедающаяся, ergo — начинающая работать вхолостую. В стихах Кенжеева подобного не происходит. Значит, функциональность кенжеевской прихотливой строфики в чем-то другом. Мне кажется, этим поэт намекает на некую непрерывность, внеличностность изначального стихового потока, который стихотворцу посчастливилось подслушать и озвучить. Как результат — из стихов этой группы можно (как и в случае с книгами Кенжеева) с переменным успехом выдергивать отдельные строчки, какие-то особо удачные тропы, но, по совести, цитировать их следует только целиком: обрыв цитаты всегда болезнен, всегда режет по живому:
Устарел ли я сам? Черт его знает, но худосочным дзеном
не прокормишься, жизнь в лесах (сентябрьская паутинка, заячий крик)
исчерпала себя. Возвышая голос, твердя о сумрачном, драгоценном
и безымянном, слышу в ответ обескураженное молчание. Блик
осеннего солнца на Библии, переведенной во времена короля
Якова — и по-прежнему пахнет опятами индевеющая земля
молодых любовников, погрустневших детей, малиновой карамели
и моих друзей-рифмоплетов… [Насильственный обрыв цитаты.]
Процитированный отрывок вполне уместен и для того, чтобы перейти к разговору о визуальной составляющей поэтики Кенжеева. Для меня убедительность его стихов не в последнюю очередь заключается в их потрясающей кинематографичности. Едва ли не каждое стихотворение являет собой практически готовый сценарий лирической кинозарисовки. В отличие от плавно разворачивающейся панорамной киносъемки стихов-путешествий позднего Бродского, у Кенжеева мы имеем дело с более прихотливым, избирательным устройством зрения — он, похоже, безоговорочно доверяет “всесильному богу деталей”. И доверие его оказывается оправданным: разрозненные детали буквально на глазах у читателя, прямо по ходу чтения стиха, притягиваются одна к другой, сцепляются намертво — чтобы в итоге сложиться в мозаичное полотно, где каждый кусочек смальты не только стоит на своем месте, но и взаимообусловлен соседствующими фрагментами. Как в фильмах Феллини.
И самое главное: визуальное и фонетическое в стихах Кенжеева чудесным образом подпитывают друг друга. Звук оживляет движущуюся картинку, а картинка, в свою очередь, подсвечивает произнесенное слово: “Пасмурно в нашей провинции, хорошо бы в путь / к ясновельможным краям, где остроколючий каштан и грецкий орех / в темно-зеленой шкурке падают, колотясь о щербатый гранит / мостовых”. Я в этих строках слышу прежде всего внятное эхо античности (и не только предсказуемого Овидия, но — в не меньшей, если не в большей степени — Горация). Присущее Кенжееву античное благородство звука становится, в итоге, едва ли не важнейшим из инструментов, втягивающих читателя в созданный поэтом мир, — его строки вкусно повторять вслух, бормотать под нос, держать за щекой, как в детстве карамелину или сосульку.
Читать дальше