Однако новые институции не отменяли старых. Жили, рождались и умирали новые журналы и альманахи, а привычные толстые журналы как ни в чем не бывало продолжали выходить. Причем их существование в качестве оплота традиции в девяностые годы было не менее парадоксальным, чем установки означенных выше новаторов. Дело в том, что если аудиторией “салонной” (“новой”) литературы было сообщество интеллектуалов (вернее, та его часть, которая вообще интересовалась современной литературой, а не, по причине нехождения в салоны, считала, что таковой вовсе не существует), то адресат “толстяков” был еще более проблематичен. Ибо они были адресованы интеллигенции. То есть учителям, инженерам, врачам и проч., которые в семидесятые на кухне слушали Высоцкого и Окуджаву, о состоянии современной поэзии судили по песням из “Иронии судьбы”, зачитывались самиздатской Цветаевой и почитали Д. С. Лихачева как святого подвижника от культуры. А в восьмидесятые ходили с приемниками по городу, чтобы не пропустить важных исторических событий и, подписав все журналы подряд, включая “Вопросы литературы”, жадно впитывали “возвращенку”.
Своеобразие этой аудитории заключалось в том, что она была, с одной стороны, достаточно образованная и воспитанием ориентированная на образцы “высокой” культуры. С другой же — достаточно массовая и в большинстве — относительно литературы — непрофессиональная. Литературное произведение для такой аудитории — это прежде всего знак особого, “высокого” содержания. Она ждет от произведения прорыва, просветления, катарсиса и — как это ни банально звучит сегодня — “содержательной глубины”. Интеллигенции всегда нужен Лев Толстой. И Пастернак. И желательно — в одном лице. А если он еще при этом и диссидент, то ему все простят. Даже формальные чудачества.
В общем, весь интерес литературы для такого читателя — не в ней как таковой, не в речевом изыске, но — однако — и не в сухом остатке ее содержания, а на границе. Содержание не воздействует на него при неадекватности формы (ибо воспитание обязывает иметь вкус), но сама форма — прозрачна, как дуновение.
Но в девяностые годы читатель толстых журналов пошел на убыль, как принято считать, по чисто экономическим причинам. Однако, думается, дело не в этом. Точнее, не только в этом. Произошла поляризация “среднего интеллектуального класса”. Большинство его представителей привыкли жить в ситуации, когда каждое значительное культурное явление подавалось как нечто единственное и мифологически-уникальное, не могущее устареть, не поддающееся девальвации. Оно и оценивалось сразу с точки зрения пригодности или непригодности для вхождения в национальный культурный канон. Культура, таким образом понятая, была предметом постоянной трансляции, становилась частью повседневной жизни, подобно мифу. И эта доступность, транслируемость культуры (в том числе литературы) отождествлялась большинством советской интеллигенции с нею самой (культура — то, что “явлено” определенным образом). Поэтому когда серьезные книги и толстые журналы перестали продаваться в киосках и в районных магазинах, то это самое большинство интеллигенции пришло к выводу, что их теперь вообще уже не существует, — и оказалось в культурной пустоте, которая очень быстро заполнилась ставшим более доступным масскультом.
Меньшинство же — те, кто профессионально имел дело с гуманитарной культурой и в этом смысле “порождал современность”, — образовав со временем “гуманитарное сообщество”, переключилось на иные, “не запятнавшие” себя сотрудничеством с советской властью издания, которые ему же пришлось создать.
Словом, получилось так, что толстые журналы остались без привычной аудитории, продолжая тем не менее на нее ориентироваться. Зато “салонное сообщество”, создавая “параллельную литературу” и декларативно не обращая внимания на предшественников-конкурентов, вне деклараций было чуть ли не единственной группой, их, толстые журналы, читающей (хотя и — не чтущей).
Объяснялось же это тем, что в сознании постсоветского человека (и пишущие — здесь не исключение) именно эта группа изданий стойко ассоциировалась с “настоящей”, а не “поддельной”, самой “литературной” литературой. В этом качестве их так и не смогло ничто заменить. Как это ни покажется парадоксальным, для большинства литераторов именно публикация в толстых журналах (а не салонная репутация и не членство в творческих союзах) все еще остается свидетельством вхождения в “большую” литературу. Факт замыкания противостоящих литературных сфер — “салонной” и “толстожурнальной” — друг на друге означал, что их грядущее слияние неизбежно: читающие толстые журналы начнут в них публиковаться, а публикующиеся — ходить в салоны. Но это означало также, что это будут уже другие салоны и другие журналы. Не претендующие на общезначимость и все вместе образующие пространство более широкое, чем пространство сообщества, — пространство неоднородной, но единой тусовки. Накапливающей силы для прорыва вовне.
Читать дальше