Современное чтение, чтение зрителя — это почти припоминание в Платоновом смысле. Собственный телесный опыт (опыт ощущения реальности) выступает в роли прообраза, который должен быть распознан за словами текста. Причем опыт этот — как и положено ощущению — симультантен и суггестивен. Он не знает прошлого и будущего. Он есть только сейчас, и он есть — “я”. Анонимный в большинстве своем для читателя — даже если имя его известно, — автор “родным”, ассоциативно точным словом внезапно возвращает мне, читателю, мой мир таким, каким я его вижу, ощущаю и слышу. И мгновенность этой “раздираемой завесы” — засветился, засветился темный экран кинотеатра, началось кино — вызывает холодок, дрожь мурашек — эстетическую реакцию.
В этом — существенное отличие современного “припоминания” от авангардного остранения (по Шкловскому). Для читателя той эпохи литература была ценна и “цепляла” своей новизной. Теперь — подобием, похожестью на саму себя. Не переназвать все вещи, чтобы обновить их, а назвать, чтобы при чтении они были хотя бы узнаны, — вот теперь ее задача.
4. Литература. (Немного критики)
В мире зрителей статус чтения изменился настолько, что это должно было существенным образом отразиться на статусе самой литературы. Разумеется, рецептивная эволюция, начавшаяся несколько лет назад, далеко еще не завершена, и, разумеется, это не единственная причина нынешнего конфликта литературы с читателем. Тут как раз имеет место слом, трещина, постепенно заполняемая целительной смолой.
Зрителями ведь стали не только читатели. Зрители — и те, кто находится по другую сторону “зазеркалья”. Мне как-то довелось листать во множестве старые, начала девяностых, подшивки толстых журналов. А потом — вечером того же дня — несколько свежих, выпущенных в последние месяцы книжек. Впечатление было разительное. Все вроде то же самое, но с неким смещением. Неуловимо изменились фундаментальные характеристики текстов, сам способ представления реальности в них. Вещи, человеческие эмоции, телесные ощущения даны слегка иначе, чем в произведениях, опубликованных десять лет назад. Мизансценированы. Расписаны для какого-то будущего кино. С избытком подробностей и деталей, весь смысл которых лишь в том, чтобы усилить эффект реальности. Не забыть упомянуть, как именно ощущала героиня сквозь подошвы дешевых босоножек камешки на проселочной дороге, чем утренний свет фонаря, лезущий в глаза, специфически отличается от вечернего света того же фонаря, лезущего в глаза, рассбыпать по страницам повествования, как вешки на дороге, мелкие приметы времени, чтобы “совпало” — вплоть до названий улиц, кафе, марок сигарет и брендов пива... Кузнецов, Гришковец, Геласимов, Горалик, Курицын, Бавильский... Их тексты, генетически не взаимосвязанные, выстраиваются в единую линию, единое направление.
Еще в конце девяностых наши издатели предпринимали попытки привлечь широкого читателя к качественной (не серийно-массовой) отечественной прозе. Но книги, входившие в соответствующие серии, казались в большинстве своем неактуальными, не соотнесенными ни с опытом литературной современности, ни с мироощущением современного человека.
То, что происходит сейчас, можно обозначить как появление новой беллетристики, впитавшей и переработавшей опыт литературного постмодернизма девяностых и делающей акцент на изображении изменившегося повседневного, на трансляции современного способа видеть и чувствовать мир. “Культурной нагруженности” литературы предыдущего периода, когда каждое слово несло в себе память о своих предыдущих жизнях в литературе и словно бы было предназначено для интертекстуальной интерпретации (пресловутый филологизм), она противопоставила своего рода “культурную разгруженность”, когда целое — сюжет, скажем, — может быть прочитано сквозь призму культурного архетипа (Филемон и Бавкида — и новелла “Зиганшн-буги” у Геласимова), но при этом — вполне самодостаточно, отдельные же части — детали, вещи — легки и увидены с точки зрения “обычного”, или даже “типичного”, современника (в случае Геласимова — как современность воссозданы шестидесятые). Словом, “новой беллетристикой” тщательно реконструируется и даже ищется как фокус повествования точка зрения пресловутого everyman’а, повседневного человека конца девяностых — начала двухтысячных, проживающего жизнь, как кем-то показанное кино.
Читать дальше