Мы не то чтобы согласны, но по залам все-таки погуляем.
Коммунальное хозяйство. Московская выставка разбита на десять блоков, именующихся: “Возвышенное”; “Старые раны”; “Повседневность”; “Космос”; “Социальная пластика”; “Соты”; “Мифы”; “Террор добродетели”; “Атака клоунов”; “Тревога”. В Берлине, как я знаю, названия были другими, но тоже все начиналось с “Возвышенного” и кончалось “Тревогой”. За пределами выставки как таковой (со второго этажа Исторического музея нужно подняться на третий) существует зал “Архивы”. Там непрерывно работала шеренга мониторов и была пара вещей, заслуживающих отдельного разговора: “История русского искусства — от русского авангарда до московской школы концептуализма” Вадима Захарова и “Кафе Германия” Йорга Иммендорфа, и Павел Хорошилов советовал начинать поход по “МБ-2” именно с этого зала: “Девять экранов с хроникой событий сразу же заставляют публику почувствовать атмосферу эпохи, которую многие из нас еще хорошо помнят”. Помним, помним — и советом пренебрежем. Начнем с начала.
При входе на лестницу: справа — фанерный самолетик с человеческим лицом, трогательно уткнувшийся в землю. Повсюду валяются обломки, некоторые уже сметены в угол. Кто это? — ясное дело, Икар (хотя мог бы быть и Гастелло): один из героев “Гибели богов” Бориса Орлова (род. в 1941). С какой стати сын Дедала причислен к богам, не очень понятно, ну да пусть.
Над первым пролетом — ба! Вещь известнейшая: два старых генсека, наш Брежнев и гэдээровский Хонеккер, самым похабным образом целуются взасос. В начале 90-х Дмитрий Врубель (род. в 1960) изобразил этот экстаз геронтофилии на Берлинской стене, переписав по квадратикам фотографию из какого-то журнала. Эффект был потрясающий: граффити Врубеля вошло в историю не только художественной, но и политической жизни двух стран. Люди корчились от смеха и выли от ненависти, а Митя, блаженствуя, все кокетничал: да я ничего, я просто увеличил фото…
Теперь это холст 70ґ95, поверху и понизу идет надпись: “Господи! Помоги мне выжить / среди этой смертной любви”, все актуальные значения сами собою упразднились, но вещь работает. Смешно, противно, жутковато, невыносимо (рассматривать больше трех минут не рекомендуется).
Чем и подтверждается несоизмеримость личного таланта с любым из легиона существующих стилей. Последовательный концептуалист Врубель воспроизвел фотку с максимально доступной для него точностью и больше ничего с ней делать не хотел. Как в его работу просочилось то, что она теперь излучает, — не знаю ни я, ни сам художник и вообще никто не знает. Мне скажут: дискурс; я отвечу: на фиг. Мне скажут: для концептуализма (и еще многих “измов”) “одаренность”, “вдохновение”, вообще вся эта романтическая гиль не имеют права на существование. Я отвечу: значит, все это существует без вашей санкции. Может быть, действительно не стоит делить людей на “хороших” и “плохих” (главный лозунг эгалитаризма: “ты ничем не лучше, чем я”), но на одаренных и бездарных — необходимо. Законы, действующие в жизненной практике, неприменимы к практике художественной: это всем известно, но почему-то именно аксиомы постоянно нуждаются в повторении.
А вот уже и залы “Возвышенного”, где классики сталинского соцреализма мирно (точней сказать, обессиленно) сосуществуют с пересмешниками “большого стиля”. Федор Богородский (“Слава павшим героям”, 1945, Сталинская премия) и Федор Шурпин (“Утро нашей Родины”, 1946 — 1947) ни в коем случае не захотели бы вступать в диалог с Комаром и Меламидом (“Происхождение соцреализма”, 1983) и Олегом Васильевым (“Огонек, № 25”, 1980). Впрочем, это и не диалог.
Это скорее похоже на расстрел, по ходу которого пули рикошетом попадают в стрелявших. Кто не помнит, каким забавным и обаятельным было некогда баловство соц-арта. Над тем же “Происхождением соцреализма”, где полуголая, посредственно написанная Муза щекочет подбородок совсем паршиво написанному Сталину (а тот отложил трубку и старательно думает), можно было хохотать веселей, чем над лучшим из антисоветских анекдотов. Но как давно мы отхохотались! — теперь в каталоге “МБ-2” пишется на полном серьезе: “Подобная процедурно-проверочная эстетика указывает на доминирующую роль культурно-эстетического жеста и поведения относительно субстанциональности предмета” и проч. Бред? — нет. Официозное искусство остроумнейшим образом отомстило неофициальному: сардоническая насмешка узаконена, канонизирована и возведена в ранг заместительницы “большого стиля”. Поэтому Комар и Меламид, Васильев и даже умница Орлов (инсталляция “Пантократор”, 1990: многометровая орденская колодка, под ней — красная ковровая дорожка, вздыбившаяся через каждые полшага надписями: “СТОЯТЬ СМИРНО / СТОЯТЬ СМИРНО / СТОЯТЬ СМИРНО”) стали скучны. Это позволяет всем желающим заново испытать нежные чувства к Богородскому, Шурпину, Кукрыниксам и т. д., вплоть до отсутствующего на выставке Налбандяна. Я с некоторым ужасом начинаю понимать, что ключевым свойством сегодняшней художественной жизни (в первую очередь это касается экс-неофициального искусства и его идеологов) является благоприобретенное умение ничем не гнушаться. Отсутствие брезгливости, атрофия обоняния. “Здесь вполне уместен аргумент, приходящий последним при всяком серьезном разногласии: мой противник дурно пахнет”, — писал Мандельштам (“Слово и культура”, 1921). Сегодня этот аргумент приводить бессмысленно: никто просто не понимает, о чем идет речь. Наши кураторы уверяют, что никаких противников вообще быть не должно: “Оппозиция „модернизм” — „соцреализм” (читай: авангардный эксперимент — консервативное станковое искусство) — ведь тоже одно из наследий времен „холодной войны”, преодолеть которое предстояло выставке”, — декларировано в программной статье “Взгляд из Москвы”. И они действительно изо всех сил “преодолевают наследие”, и я чувствую, что им очень нравится это занятие. Видимо, у них, как у гоголевского майора Ковалева, куда-то сбежали носы.
Читать дальше