Поражает, как самозабвенно Чертков пошел “служить” Толстому. Лишь бы Толстой работал в полную силу своего гения, а он будет рядом читателем, редактором, собирателем и хранителем рукописей, издателем запрещенного. Не соскучишься, конечно, в положении приближенного к “великому писателю земли русской”, но педантично правдивый Чертков, разумеется, и здесь видит соблазн, который надо преодолевать день за днем. И, наблюдая за этим преодолением из письма в письмо, веришь Черткову, когда он говорит о смысле своей приближенности к Толстому: “Это одна из выпавших мне форм служения Богу и людям”.
А сколько рутинной работы делал этот аристократ! Не чрезмерно ли его смирение? Смирению другое имя — горение. “Я устал, он тверд”; “Как он горит хорошо”, — отмечает в дневнике Толстой свое первое впечатление от Черткова. Поддерживать огонь в Толстом — такую миссию взял на себя Чертков, и их сказочная дружба есть, если угодно, на редкость удавшийся “производственный роман”. (Чертков не оставляет старика в покое вплоть до его ухода из дому! Даже накануне ухода, о чем, впрочем, еще не знает, пишет он Льву Николаевичу письмо с советом “утренние часы, после ночного сна — самые дорогие и плодотворные для умственной работы”, отдавать собственным рукописям, а не разбору корреспонденции.) Изъясняются о делах они на языке любви, подразумеваемой или открытой. Толстой в первый год знакомства: “В ваших письмах мало простой любви ко мне, как к человеку, который любит вас. Если это в душе так, то делать нечего, а если есть какая перегородка, сломайте ее, голубчик. Нам будет лучше обоим”. И лучше им стало очень скоро. Вывел ли Чертков свою эмоциональную жизнь на уровень творчества души или этим талантом, столь свойственным Толстому, он обладал изначально, только иные слова в его письмах, кажется, произносит Константин Левин: “Моя любовь к вам мне постоянно обнаруживает то особенное свойство, вероятно, любви вообще, что она способна продолжать расти и после того, как казалось, что дальше ей расти некуда”. Гипотетическая часть чертковского признания определенно справедлива: “любовь вообще” неотделима от познания мира, оно интенсивно растет в любви, и потому растет любовь — случай положительной обратной связи.
Метафизическая связь Толстого с “негибким” Чертковым оказалась достаточно гибкой, чтобы выдержать нагрузку семейной трагедией Толстых. “Я <���…> несвободен от эгоизма личного, от эгоизма семейного, даже аристократического, и от патриотизма. Все эти эгоизмы живут во мне; но во мне есть сознание божественного закона, и это сознание держит в узде эти эгоизмы, так что я могу не служить им. И понемногу эгоизмы эти атрофируются”, — писал Толстой в дневнике (1904). Гибкость отношений Толстого и Черткова — одно из следствий нацеленности и того, и другого на подавление эгоизмов. Включая и эгоизм дружбы-любви. Можно оценивать по-разному их практические достижения, но то, что толстовский “параллелограмм нравственных сил” работал на полную загрузку в последние месяцы их дружбы, то есть в последние месяцы жизни Толстого, сомнений не вызывает. Муратов точно вычерчивает этот “параллелограмм”, прочитывая каждую строчку переписки, особенно оживившуюся в месяцы вынужденной разлуки, когда друзья сочли разумным не видеться в ответ на “неукротимую ненависть к Черткову” (дневник Толстого) Софьи Андреевны.
Черткову бедная Софья Андреевна приписывала роль злодея в финальной драме (не видя, что злодеев нет, а есть ее роковое несопереживание онтологии Толстого, и, стало быть, их случай — трагедия, онтологический тупик). Но роль Черткова была не подстрекателя, а единомышленника. Когда в невыносимой обстановке семейных раздоров Толстой судил себя повышенно строго, понятна его временная досада и на единомышленника. Муратов Черткова любит и потому особенно честен (можно ли иначе понимать любовь, пройдя школу-архив Черткова?), приводит весь “компромат” на Черткова в нашумевшем деле литературного завещания Толстого. Муратов не обрывает известную “античертковскую” дневниковую запись Толстого: “Чертков вовлек меня в борьбу, и борьба эта очень и тяжела и противна мне. Буду стараться любя (странно сказать, так я далек от этого) вести ее” — на первой фразе (как это делают иные толстоведы). Не передает ли вторая фраза ощущение Львом Николаевичем необходимости этой борьбы, несмотря на ее тяжесть и несмотря на то, что не он сам инициатор борьбы?
Читать дальше