Повспоминаем и пофантазируем теперь на этом крошечном пятачке. Деталь насчет братания любопытна, но требует пояснения. Кому пояснять? Интересно ли это будет “местным школярам”? Когда мы учились, нам все было интересно. Нынешние приходят в аудитории, будто им ничего не известно, кроме репертуара десятка рбоковых групп. Может быть, все как всегда? Вот из коллективного портрета немецкого студенчества восемнадцатого века: “Воздерживаться от всякой чистоты и производить всяческие скандалы”. “У наших студентов, — пишет их, а не наш современник из Силезии, — вместо книг ссоры, вместо записок кинжалы, вместо ученых диспутов кровавые драки, вместо аудиторий трактиры и кабаки”. Городские обыватели, естественно, при такой постановке дела находились в постоянном страхе. Веселые ватаги врывались в церкви во время свадеб и похорон, разбивали купеческие лавки, били окна в синагогах и домах. Лихое студенческое дуэлянтство было в ходу еще в девятнадцатом столетии, об этом известно даже по биографии главного коммуниста девятнадцатого века Карла Маркса. Как, интересно, в двадцать первом сформируется характер поведения сегодняшнего русского студенчества? Чего там о нем напишут?
А “пенализм” в восемнадцатом веке! Да это же наша родная армейская дедовщина! Что такое “пенал”, объяснять не надо: первокурсник, который усердно посещает и записывает лекции, свое перышко аккуратно складывает в пенал. Бурши старших курсов, “шористы” (scheren — стричь), держали малолеток в повиновении целый год, заставляя сдавать за себя экзамены, развозить пьяных по домам, чистить сапоги. Можно представить себе, как в этом случае вел себя обладавший недюжинной физической силой Ломоносов. Занятная могла получиться картинка. Телевидение в сериале это бы сняло так: сначала вылетает из окна стол, потом тот сапог, который нужно было чистить, потом сам “шорист”, у которого возникла подобная претензия, потом появляется в окне вполне русская физиономия. Речь звучит тоже по-русски. Слов не много. В двадцатом веке эта сугубо русская терминология стала интернациональной. Но выйдем из области фантазирования и вернемся к профессорскому стилю изложения.
Фраза Генкеля о провинностях Ломоносова заканчивается так: “…поддерживал подозрительную переписку с какою-то марбургской девушкой, словом, вел себя непристойно”. Можно, конечно, вообразить, что именно из той “подозрительной” переписки возникли слова: “Я деву в солнце зрю стоящу...” Но, кажется, фраза была написана позже. Дева известно кто — естественно, Лизхен. Опять хочется нарисовать картину: луг возле города, зеленая трава и бегущая навстречу нашему герою против солнца девушка, белокурая, плотненькая, неизменный тугой корсаж подпирает высокую грудь. Но это уже опять современное кино, хотя, несомненно, что-то подобное случалось в жизни.
Самое сложное в подобных умствованиях — увидеть наших героев молодыми, еще не осыпанными звоном классических цитат: худощавый, прихрамывающий еврейский парень, трагически не умеющий распорядиться своей влюбленностью, и другой — высокий, русый, краснощекий, похожий на каменщика, а не на ученого, лапающий где-то на лестнице хозяйкину дочь. И тем не менее, и тем не менее... Штаны-то, наверное, у них у обоих трещали от молодой невостребованной силы, но любили они по-другому, нежели мы. Теперь мы крутим свои мелкие романы, читая их стихи и воображая себе их чувства. Герои чужих чувств. Но так было всегда, вернее, как только изобрели литературу. У них, повторяю, все по-другому. Можно только поражаться широте и космической объемности их чувствований.
Зачем по собственному желанию Ломоносов посещает уроки фехтования? Кулаков ему мало? Здесь опять, у входа в какой-нибудь современный молодежный бар, можно было бы наворотить занятную киношную мизансцену: горящие свечи, глиняные пивные кружки, забияки в париках, искры от клинков. Это, конечно, восемнадцатый век, но в исполнении Дюма-отца. Лучше еще раз задать себе вопрос: зачем? Что касается Ломоносова, то в его характере стукнуть этим самым кулаком, нежели пускать в ход столь тонкое оружие, как шпага. А не видел ли он себя уже тогда, в Марбурге, в кругу академиков, среди сиятельных вельмож? Как же тут без шпаги? Лично мне, пожалуй, легче представить, как после поездки в Петергоф, испытав бюрократический ужас, дома, в Петербурге, академик срывает камзол, стягивает парик, скидывает башмаки и, поставив босые ступни на прохладные половицы, шевелит сопревшими пальцами. “Кузнечик, дорогой…”
Читать дальше