Все чаще говорит он от первого лица. Сделался лаконичней — короткая строка, сжатая композиция. Восьмистишие стало любимой его формой (и четверостишия попадаются, и даже — как уже было сказано — двустишия, моностихи). Кажется, усиление пафоса “мастерства”, еще более тонкая “чеканка”…
Но при этом: он наконец дал себе право на импровизацию, решился не слишком озабочиваться последовательностью изложения, академической строгостью рисунка, внятностью поэтической дикции:
…Так поздно понял я: поэзия — не в слове,
Но только в связи слов, вблизи и выше их.
И еще прямей:
Прекрасны точность, убедительность,
Но благородней, богоданнее
Таинственная приблизительность,
Чем очевидность попадания…
Момент “приблизительности” возникает даже и здесь, в таких четких и простых строчках: эта сомнительная сравнительная степень — “богоданнее”, — возможно ль? А если шире, “таинственная приблизительность” — это ведь уже совсем не “Цех”, не “мастерство”, — другое. Может быть, Блок. Можно даже предположить, что перестройка “хозяйства” пошла (в частности) по линии “от Брюсова к Блоку”, подтверждения такой гипотезе найдутся:
…Люблю я труд Его неблагодарный:
Неизъяснимо-темные миры
Творить мечтой из боли лучезарной…
Никто не смеет выйти из игры, —
пожалуйста: стилистически (не метафизически, конечно) — 1-й блоковский том. А вот 2-й, буквально:
То Волохова, то Дельмас,
Кармен запястья…
Легко сыщется и 3-й:
Серый свитер, смеясь, надевала,
Ведь и мне он пришелся велик,
Этот севший теперь, обветшалый,
Тот, что к сердцу так плотно приник…
Напев — вполне романсный, в прежнюю систему это не укладывалось. А теперь уложилось:
…И лучом золотым озарило
Наклоненную чуткую прядь.
И такое стало уже возможно:
…Чтобы моря и тусклые пустыни
Я озарил тоскующей мечтой...
Освобождаясь от школьной дисциплины, Синельников разрешает себе быть банальным. Но только иногда. За тем, чтобы средняя плотность поэтического вещества не упала слишком низко, он следит тоже — время от времени, например, резко усиливает звук — “ Пле сень камер, Пле ханова пе сня…” или “ У глич, У глич , у лочки у богие…”. Такие внезапные аллитерационные выплески случались у него и раньше, еще в первой книге: “Горит ло щ ины вы щ ербленный щ ит...”; “И ч ерви ч уткие в горя ч ем с ердце с уши…”; “В з еленом з ареве — о з ноба з нойный з вон…”.
Теперь он в подобного рода фоно-семантических опытах пошел дальше — соблазнился омонимической рифмой. Вот строки о балерине, — кажется, об А. Волочковой, имя которой восхищенно произнесено в соседствующем стихотворении:
Всегда элегантно одета,
Всегда утомленно-бледна,
Твоя потемнела Одетта,
Одиллией стала она…
(Это, наверное, следует назвать рифмой омофонной. )
На омонимической рифме Синельников способен даже взрастить сюжет целой лирической миниатюры:
Грибов рассеянные споры,
Как будто одолев испуг,
Как затаившиеся споры,
Под ливнем оживились вдруг,
и получится не хуже, чем адресованные детям упражнения из книжки переводчика Я. Козловского “О словах разнообразных — одинаковых, но разных”.
Стремясь разогреть материал, уйти от неторопливого, умеренно-прохладного профессионализма прежних лет, Синельников сжимает сюжет и форсирует фонетику, но привкус “школы” и “ремесла” становится тут еще более заметным:
Только это над гроб ье б а гро во,
И до гроб а в гр уди с б е рег у
Эту кр овь Алексан др а Вто рог о
На р аз бр ыз г анном р ыхлом сне г у…
В этом четверостишии из стихотворения “Петропавловская крепость” Синельников воистину для звуков вкуса не щадит: преувеличенно-аффектированная вторая строка — “И до гроба в груди сберегу” — держится только на аллитерации, как на честном слове. Кстати, монолитное надгробие Александра II в соборе выполнено на самом деле из серо-зеленой алтайской яшмы, а “багровым” можно было бы с известной натяжкой назвать разве что соседнее надгробие его супруги, Марии Александровны, высеченное из розового уральского орлеца. Или тут действует принцип “таинственной приблизительности”?
Читать дальше