Там все существовало отдельно от всего: пол – отдельно от стен, стены – отдельно от потолка, свет – отдельно от лампочки (если б ты знал, как это страшно), и не было способа собрать кусочки.
И вот, когда я встретила тебя, я, конечно, сообразила, что любвеобильный Жизнедатель уж, видно, давно сохнет по мне, раз сотворил мне тебя, Свое приворотное зелье, чтоб, значит, Его вздохи по мне были небезответны. И я захотела тебя сразу – как хлеб, когда его нет, но, по вредной привычке догадываться, – догадалась, что ты вмиг приешься мне, когда хоть немного будешь. А ты сразу невзлюбил меня, и правильно сделал, ведь я сразу была в изобилии.
И ты уехал на восток – я путаю дальний, ближний, передний, задний, – но помню, что это было неблизко. Моя расторопная подруга посоветовала натирать тебя такой специальной мазью для возвращения: ты, говорит, должна терпеливо, еженощно умащать этим вонючим средством – его спину, от шеи до ягодиц включительно, и, главное, весь его обнаженный живот. Она даже не поняла, как далеко ты уехал.
Тогда я решила, что и мне пора ехать, ведь жизнь мне обрыдла так, что вокруг было сплошное бельмо – с редкими, очень редкими вкраплениями черно-серых пятен.
Я села в электричку и отъехала от города на тридцать верст, и пришла к пожилой женщине с конторским лицом, ее рот был затянут паутиной, и она протянула мне хлеб.
И я села в электричку, и проехала дважды по тридцать, и шла долго.
Голая, похожая на алкоголичку, вся в мерзлых буграх земля мерзко совокуплялась с голым небом. Между разухабистой землей и дряхлым небом, по линии их совокупления, серой мухой ползала старуха. Она была в старых валенках, все остальное оказалось схороненным в коконе старого ватника и старого платка; седые старухины волосья, выбившись на стыке двух частей кокона, – стлались далеко по ветру. Выискивая скупые корнеплоды, старуха-муха каким-то крюком ковыряла в дырьях своего огорода.
И я бухнулась оземь и попросила снадобье, чтобы видеть цвета, чтоб не разлюбить тебя, чтоб ты наконец полюбил меня, чтоб не приедался нам хлеб наш насущный и никогда не усомнились бы мы в милосердии Бога.
Старуха не слышала.
Я кричала, ветер пил на лету мои слабые слезы, и слова мои отлетали к черному горизонту, минуя мохнатые старухины уши. «Мама, – крикнула ей в висок подошедшая дочь, беспомощная и толстая, – надо вернуть мужа к этой жены, есть у тебя лекарство?»
Старуха медленно распялила черный свой рот. Ветер утих. В тишине безбрежного поля, из конца в конец мира, ржаво прошуршало: я младенчушкам грыжечки зашептываю, приижжайте, жданные...
И я села в электричку, и отъехала трижды по тридцать, и пришла к черномясой бабище с черными когтями, она возлеживала на исполинской кровати, пухлой, продавленной, сплошь в ухабах и тучах. Бабища вначале даже рта не хотела размыкать, только хихикала и злобно мычала, потому что, как выяснилось чуть позже, приняла меня за столичную журналистку, которая якобы приперлась с разоблачением ее знаменитого чернокнижья.
Ну, я употребила пару ненормированных оборотов речи – и сошла почти за свою. Бабища, выказывая зевоту и дремоту, все же легонько меня обнюхала и (видимо, чтобы только отделаться) велела: ну, ты, это, до полуночи успей восвояси, набери в какую-нибудь бутылку, я не знаю, из-под кефира, водопроводной воды (до полуночи, поняла?) – и сыпани туда маковых зерен. (Зерна протянула в кулечке.)
«И что же дальше со всем этим делать?» – спросила я. «И прикладывать к больным местам», – надменно, как дуре, сказала бабища.
И вдруг разрыдалась, захлебываясь мощными возгрями, и, беззащитно гнусавя, протрубила, что вчера ее сбила башида, а позавчера бросил буш (машина, муж).
Вздыбились, содрогнувшись, холмы и равнины необъятной кровати, и, приглядевшись, я увидела, что рожа у бабищи сплошь в черных синяках. Я дала ей хлеба, она дала мне водки, мы уничтожили ночь, а на рассвете орал петух, и баба, падая, гонялась за ним по двору, потому что хотела дать его мне в подарок, и догнала, и оторвала ему голову, но петух перелетел через забор – и, капая кровью, поплыл над лесами-полями – и пал камнем к ногам старухи на сером огороде, – та зашептала ему шейку, и выросла новая голова с толстым гребешком – а мы с черномясой расцеловались, и я двинула к станции.
Вагон ехал быстро, в сердце плясала цыганка, метались по холмам огненные лисицы, в зубах их бились пестрые петухи (неужели я вижу цвета?), звероловы весело отливали пули, потягивали из фляжек, дулись в картишки, показывали фокусы: вот охотник под мухой брал жухлую колоду карт и пускал по ветру – то лентой – то вперемешку – черные сердца дам, красные разлапистые ладони, багровые ромбы королей, золотые пики тузов; ветер тасовал и сдавал, тасовал, тасовал, – листья в крапленых рубашках на лету меняли масть и число – надвигалась зима, – фокусник говорил тихое слово, и белый цвет разом уничтожал все.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу