Сато Харуо говорит: «Предел дурного вкуса», имея в виду красоту напыщенную… Литератор Полегче, Литератор Потяжелее… Вверх — вниз, вверх — вниз… Точнейшие весы для сонного зелья. Безликая сестра милосердия грубо трогает чаши…
Уходит электричка.
Ночь светлеет, начинается день, а я не могу подняться с постели. Обычно в таких случаях зову жену, и она приносит мне немного сакэ в стакане. Нужно встать и идти чистить зубы — это слишком обыденно и потому обременительно. Дети в таких случаях требуют конфетку. А я, как человек взрослый, — сакэ. Прихлебывая, смотрю в сад и вдруг широко распахиваю глаза — посреди раскинулась небольшая клумба в форме веера. Мелькает смутно: как-то раз проворчал в присутствии жены (стояла поздняя осень, было невыносимо зябко): «Хоть бы в саду было повеселее, что ли…» И вот сегодня утром, пока я спал, она посадила около тридцати видов цветов, и веерообразная клумба украсилась аккуратными рядами ослепительно белых картонных табличек с названиями: «ландыш немецкий», «ирис Кэмпфера», «роза плетистая», «ликорис благородный», «амарилис белый», «молочай западноевропейский», «орхидея Метеор», «лилия Нага-таро», «гиацинт Гранд-Мэмэ», «лилия Олененок», «орхидея Долголетняя», «роза Светящаяся», «пион Четыре времени года», «тюльпан Миссис Ван», «подснежник западноевропейский», «пион Черный дракон»…
Записываю названия цветов на листке бумаги, лежащем у изголовья. Слезы навертываются на глаза. Бегут по щекам. Струятся по обнаженной груди. Вот он мой позор, смотрите! Веерообразная клумба. Гиацинт «Гранд-Мэмэ»… Так и надо! От судьбы не уйдешь — каждому, кто станет любоваться этой клумбой, непременно откроется беспредельная провинциальность, которую я так старательно скрывал в тайниках своей души. Веерообразная. Веерообразная. Глупый паяц, которого бьют по носу, — не правда ли, жестокий рисунок? — как похож он на меня, странно…
Соседка Мацуко, верно, перестанет ходить ко мне, когда прочтет эти записки. Обидится. Ах, наверное, еще и поэтому катятся по щекам — одна за другой — обжигающие слезы!
Но что дурного в форме веера? А Мацуко — она мне не нужна больше. Заплакал же я для того, чтобы вернуть лодку моего повествования в область разумного. Даже если я умру, не следует забывать о приличиях — внешность и речи должны быть всегда благородны. Незыблемое правило.
Теперь, прощаясь с читателями, имею право сказать не без гордости, что, вставив в свои записки названия всем известных цветов, сумел ни фразой, ни даже словом не выдать тайны истекающей кровью души — ах, эти цветы…
Довольно, хватит!
«Эта вода примет форму твоего сосуда…»
перевод Т. Соколовой-Делюсиной
Рождение
На свою двадцать пятую весну он отдал ромбовидную студенческую фуражку одному из новичков, выбрав из толпы претендентов самого застенчивого, и уехал на родину. Легкая коляска, украшенная гербом с соколиными крыльями, приняла молодого хозяина и в мгновение ока перенесла его через три ри дороги, отделявшие имение от станции. Кри-кра, — поют колеса. Поскрипывает лошадиная сбруя, кричит кучер, глухо цокают копыта, неумолчно звенит жаворонок.
Была весна, но здесь, на севере, повсюду еще лежал снег. Лишь успевшая высохнуть дорога вилась черной нитью, да на полях кое-где темнели проталины. Плавно-покойные волны заснеженных гор начинали робко лиловеть. Вот завиделось впереди приземистое здание фабрики. Она стояла у подножия гор, рядом громоздились груды золотистых бревен. Сизый дым, вырываясь из толстой трубы, тонул в безоблачной синеве.
Здесь был его дом. Новоиспеченный выпускник университета потянулся взглядом к этим до боли знакомым, давно уже не виденным местам, но тут же нарочито лениво зевнул.
Он много ходил, почти весь день проводил на ногах. Кружил по комнатам старого дома — из одной в другую, с упоением впивая их особенные запахи. В европейской пахло лекарственными травами. В столовой — молоком. В гостиной витал какой-то странный аромат, от которого неизвестно почему становилось неловко… Он заходил в дом с улицы и с черного хода, поднимался на второй этаж, бродил по пристройкам. Каждый раз, когда он отодвигал скрипящие перегородки, неясная тоска внезапно пронзала его очерствевшую душу. Запахи напоминали столицу.
Он уходил из дому и бродил по окрестным полям и лугам. Брезгливо разглядывал багряные деревья, цветы, плавающие посреди рисовых полей. Но весенний ветер, что-то нежно нашептывающий на ухо, и уныло шелестящие осенние луга сладостным трепетом наполняли душу. Ложась спать, он больше не клал рядом с изголовьем ни столь любимых когда-то томиков стихов, ни книги в ярко-алой обложке с нарисованным на ней черным молотом. Придвинув к себе настольную лампу, он разглядывал свои ладони. Его вдруг увлекла хиромантия. Ладони были покрыты сетью мелких линий. Три длинные, четкие бежали поперек. В этих трех красноватых нитях заключалась его судьба. Они говорили о том, что у него очень развиты и чувственное и разумное начала, но что век его будет недолог. И умереть ему суждено на третьем десятке жизни.
Читать дальше