Как-то раз мать отца, которую мы за глаза называли Американкой, угощала меня молочным супом, а я ел очень медленно, потому что у супа был какой-то странный привкус.
— Ты чего ковыряешься?
— Какой-то суп шустрый, — ответил я, и тут на меня обрушился грубый смех Американки; и прабабка, и тетка, и работница — все они истерзали меня своим смехом.
Дело в том, что от супа пахло машинным маслом, которое накапало в молоко из центрифуги. И еще дело в том, что летом я терся около парня, который работал на молотилке, от него пахло машинным маслом, и он непременно хотел отхватить кусок от моего бутерброда с творогом, и мой сводный дедушка тогда сказал: «Ну и шустрый парень».
Я истратил много лет своей жизни, прежде чем накопил достаточно мужества, чтобы не обращать внимания на издевательский хохот глупцов и насмешки умников, прежде чем осмелился говорить и писать то, что на самом деле видел, чувствовал, думал, а не то, что я должен был видеть, чувствовать и думать.
Возчики погрузили нашу мебель в Серокамнице, отняв у нее то место, которое она занимала в старом доме. Они поставили отдельные предметы друг подле друга и друг на друга, они стиснули воздух, который раньше свободно струился между ними; они затолкали в маленький домик на колесах столы и шкафы, стулья и скамьи, и наша мебель, так мне, во всяком случае, казалось, начала задыхаться без воздуха.
Я слышу, как рядом со мной судачат люди, многие называют дом, в который мы переезжаем, хозяйством, другие называют его заведением, и только я покамест никак его не называю, мне надо сперва туда проникнуть, там угнездиться, выяснить, для каких игр он приспособлен.
Возле дома, в который мы переезжаем, растет семь дубов. Пангерманцы называют их гордыми дубами, объясняет дедушка. Дедушка не любит пангерманцев, потому что сам он сорб; а раз так, я их тоже не люблю, пангерманцев этих.
Но если говорить о дубах по существу, они такие, как им положено быть; когда воздух тихий, мне в уши день и ночь льется успокоительный шорох их листвы; когда дует ветер, шорох перерастает в шум, а когда поднимается буря, шум превращается в рев.
Но сейчас июнь, сейчас тепло на небе и тепло на земле, и в кронах дубов что-то легонько шелестит, там торгуются тепло и прохлада, они вовлекают в свой торг листья, отсюда и шелест.
Под этими дубовыми дубами пятнадцатого июня одна тысяча девятьсот девятнадцатого года расположились деревенские дети и взрослые. Кто возвращается с поля, отставляет в сторону навозные вилы и грабли либо придерживает коровью упряжку, садится в траву либо продолжает стоять и, приглядывая одним глазком за своими коровами, наблюдает другим за вселением новеньких, дивясь на первый мебельный фургон, этот родившийся в городе дом на колесах, который стоит теперь среди песчаной пустоши и вроде как курится паром после утомительного переезда.
Новенькие — это мы, мы будем считаться новенькими до тех пор, пока наши предшественники Тауеры не уедут отсюда, тогда нас переименуют в новых пекарей, а еще лет через пять мы станем просто пекарями, но старыми пекарями мы так никогда и не станем, и под фамилией своей тоже никогда не выступим, потому что никогда отсюда не уедем. Для этой деревни я до самой смерти буду называться пекарев Эзау, и в войне, которую милые немцы навязали себе на голову после пятнадцати лет скудного мира, я паду под этим именем, чтобы воскреснуть снова.
Я обидел бы три толстых тополя и один стройный ясень, если бы не упомянул их. Они стоят чуть в сторонке, ближе к полям, на том месте, где дубовый взгорок ныряет в неглубокую лощину. Как же я мог забыть про тополя! Из клейкого сока их почек я позднее буду добывать помаду, потому что его запах очень напоминает запах того снадобья, которым деревенские парни по праздникам смазывают свои чубы.
Я присаживаюсь поодаль от деревенских ребятишек на колючую траву в тени дубов, разглядываю исподтишка будущих друзей по играм и жду, когда начнут разгружать мебель. Не испугается ли наш кухонный столик, увидев так много чужих людей? Вот прилавок, думается мне, и глазом не моргнет, он еще с Серокамница привык к чужим, все равно как цирковая зебра.
Возчики покамест отрезают по кусочку от своих сложенных вдвое бутербродов, закидывают кусочки в рот, споласкивают пивом, отчего кадыки у них ходят ходуном, но чуть погодя они с кряхтеньем встают, смахивают крошки со своих кожаных фартуков и, сами того не ведая, подкармливают муравьев и воробьев. После этого они снимают засов с дверей фургона, и я, исполненный сострадания к мебели, задыхающейся в тесноте, облегченно вздыхаю и заглядываю внутрь фургона, как заглядывают в раскрытую книгу.
Читать дальше