— Топором, — едва слышно промолвил кто-то.
— Да, да. Топором. Он тогда совсем вышел из разума.
— Я потом записала все это, — тихо продолжила Елизавета Алексеевна. — В «Современнике» был мой очерк. Но это так мало, так ничтожно мало! И так бледно в сравнении с тем, что я видела и переживала! — Она пожала плечами и вынесла себе суровый приговор: — Тень. Я все собиралась написать хронику пересыльного замка, показать мучающие нас язвы, наши отвратительные злоупотребления, глупость, нищету! Нашу ответственность перед этими людьми, перед несчастными , как называет их народ… Не сделала — и ужасно корю себя за это. Мне кажется, я все еще в неоплатном долгу… Перед кем? — Она горько усмехнулась, подошла к Федору Петровичу и взяла его за руки. — Друг мой милый! Я никогда не узнала бы так Россию, если бы вслед за вами не пришла в пересыльный замок.
«Ах, Федор Петрович, Федор Петрович», — тотчас зазвучало вокруг, и он едва успевал поворачивать голову, чтобы счастливой улыбкой отвечать на обращенные к нему прекрасные лица. «Я тоже желала бы вместе с вами в пересыльный замок», — шепнула мадемуазель Ермолина, но все примечающая и во все вникающая княгиня Лутовинова с московской простотой открыла всем это ее стремление и громогласно объявила, что негоже девицам шастать по тюрьмам и острогам, где могут случиться весьма тяжелые впечатления. Мадемуазель Ермолина вспыхнула и закрыла зардевшееся лицо веером, поверх которого устремила на Федора Петровича умоляющий взгляд черных прекрасных мягких глаз.
— Княгиня! — радостно воскликнул Гааз. — О, как вы заблуждаетесь! Чем ранее человек начнет узнавать великую науку сострадания, тем благородней будет его сердце! Я вас уверяю: непосредственно пережитое сострадание намного превосходит воздействие даже таких прекрасных произведений, как «Новая Элоиза» несравненного Жан-Жака Руссо. Помните: нет ничего более благотворного для юной души, чем пережитое однажды чувство сострадания.
— Ох, батюшка! — отвечала Мария Анатольевна. — Есть у меня старик лакей, таскает за мной на прогулки всякие косынки да шали. А будто я знаю, ведро ныне на дворе али дождь? А тут замешкался, мне шаль нужна, а он мне косынку подает. Иван, я ему говорю, ну, как же ты мне надоел! А он, негодник, мне знаете, что говорит? А знали бы вы, матушка-барыня, как вы-то мне надоели! — Она расхохоталась смехом здоровой, доброй, довольной жизнью матери большого семейства. — Так он у меня один такой своевольный! И ты, Федор Петрович, один у нас такой не от мира сего, за что мы тебя все тут любим. Только девицу, — приобняла княгиня молодую Ермолину, — в пересыльный свой замок не бери. А то, неровен час, как с бедным Александр Иванычем Тургеневым — отправился с тобой милостыню твоим каторжанам раздавать, простыл — и в два дни на тот свет. — Она перекрестилась. — А какого ума был человек! Какого благородства! Я один год жила в Петербурге, и у madam Карамзиной был вечер. Сенатор Блудов завидел Александра Ивановича и протягивает руку. А тот ему отвечает — да вслух! да при всем народе! Никогда, говорит, не подам руки тому, кто подписал смертный приговор моему брату. Чай, теперь таких днем с огнем не сыщешь. Я, Федор Петрович, как он про тебя говорил, хорошо помню. Нам, говорил, и десяти Гаазов будет мало! Гляди!
— Марья Анатольевна, миленькая, мы вовсе не о том собрались сейчас, — набравшись храбрости, вступила молоденькая княжна Анастасия Антропова, и нежное, кое-где в припудренных розовых прыщиках, ее личико вспыхнуло. — Мы хотели у Федора Петровича узнать… — Тут она обвела всех дам круглыми голубыми глазами фарфоровой куклы, а затем смущенно уставилась в лакированные черные носки своих бархатных туфелек.
— Вечно ты с глупостями, — недовольно проговорила Мария Анатольевна, но и на ее строгом лице отразилось любопытство. — И о чем же?
— Не сердитесь, не сердитесь, Марья Анатольевна, — заговорила хозяйка. — Мы подумали, вот живет среди нас замечательный человек, — она указала на Федора Петровича, который при этих словах как-то очень быстро и несколько криво поклонился, чувствуя себя явно не в своей тарелке, — трудится не покладая рук, аскет, бессребреник, этакий, знаете ли, старый ангел…
Ангел духовен и бестелесен, проворчал доктор Гааз, тогда как он, к прискорбию, обременен плотью. Но его даже слушать не стали. О, да: все или как будто все про него знаем, в чем призналась Елизавета Алексеевна, даже записывавшая о докторе в свой дневник. Ведь что такое дневник? — чуть отвлеклась она. Это сердечный архив, в который бывает так отрадно и полезно заглянуть. Это талисман, волшебной силой которого живешь несколько раз в жизни… Был дружен с незабвенным князем Голицыным, пытался обратить в христианство графа Зотова, но с огорчением отступил от старого вольтерьянца, не прервав, однако, с ним дружбы, будто святой Георгий бился с генералом Кацевичем, милейшим человеком, которых, словно барьер, насмерть разделил этот несчастный и позорный прут, все свое нажитое отдал несчастным, неудачный негоциант, автор трактата о крупе, получившего, говорят, в Европе, самые высокие отзывы от светил медицины, поездками на Кавказ обогатил науку, выхаживал раненых на полях сражений — здесь человек во всем величии. Но где его молодость?
Читать дальше