Федор Петрович потянул за цепочку у дверей двухэтажного особняка на Маросейке. Внутри — он услышал — зазвенел колокольчик. Открыл здоровый малый в зеленом драповом сюртуке, брюках и черных сапогах.
— Доложи, голубчик, — сказал Федор Петрович, — что из тюремного комитета доктор Гааз…
Однако можно было и не трудиться: со второго этажа по деревянной лестнице с затейливыми резными перилами спускался Андрей Венедиктович Воронцов в архалуке, панталонах и мягких домашних туфлях. Архалук был нараспашку, и под ним видна была сорочка лилейной белизны, а под ней цепочка с нательным крестом внушительных размеров, просвечивающим сквозь тончайшую ткань.
— А! — коротко, но как бы с предвкушением чего-то занятного воскликнул он. — Федор Петрович! По обыкновению — как снег на голову. Но есть, знаете ли, некая недоступная нам связь между нашими помыслами и явлениями действительной жизни, — говорил господин Воронцов, плавным движением руки приглашая доктора расположиться в креслах и усаживаясь напротив. — Чай? Или что-нибудь в русском духе, а, Федор Петрович? Время обеденное. Я велю закусочку соорудить, балычка какого-нибудь, икорки… Ну, воля ваша, — молвил хозяин в ответ на решительно отклоненные гостем чай и тем более угощение в русском духе. — Для взаимного понимания и даже расположения иногда бывает весьма… А я, между прочим, думал о вас, дорогой эскулап, — с этими словами Андрей Венедиктович извлек из кармана белую тряпицу, протер очки и вперил в Гааза колючий взгляд маленьких светлых глаз. — А тут и вы собственной персоной. Вот, думаю, бедный, все носится как угорелый, хлопочет, переживает — а, собственно, почему? Из-за чего?
— Странный вопрос. Человек, его жизнь… несчастья, с ним случившиеся… бедность… болезнь, наконец… — Ах, как нехорошо, неуютно было Федору Петровичу под взглядом господина Воронцова, судя по всему, желавшего непременно разъяснить доктору никчемность его трудов. — Масса причин. Однако, сударь, я не имею времени, чтобы рассуждать. Жизнь так коротка, и я должен успеть. Прошу вас ответить…
— Нет, нет! — поспешно остановил его господин Воронцов. — Я знаю, о чем вы меня спросите, а вы знаете мой ответ. Погодите. Это я наконец хочу вас спросить — я, русский дворянин, твердых православных воззрений, повидавший Европу и на веки вечные отрясший ее прах, — в подтверждение этих слов Андрей Венедиктович с брезгливым выражением сбросил ладонью прах презренной Европы с архалука и легким движением коснулся даже домашних туфель из мягчайшей кожи, — и устроивший здесь, в России, в Калужской губернии, свой мир. Свое, если желаете, царство, которого я абсолютный властелин! Справедливое, прошу заметить, царство. Гришка! — кликнул он малого в зеленом сюртуке. — Я справедлив?
— Справедливы, ваша милость! — тотчас выпалил Гришка, а доктор Гааз молча подивился по меньшей мере странному обращению, которое господин Воронцов ввел в обиход в своих владениях.
— Вот, — кивнул Андрей Венедиктович, и очки и глазки его вспыхнули довольным блеском. — Устои моего миропорядка весьма просты.
Федор Петрович с тоской приготовился слушать. Можно было, конечно, еще раз объявить, что он совсем не располагает временем, но тогда придется распрощаться с надеждой воссоединить детей с отцом и матерью. Такие субтильные человечки, да еще с таким ледяным блеском во взоре, ужасно заносчивы, самолюбивы и мстительны. Избыток желчи, воспаленный мозг, чувство собственного величия, восполняющее недостаток комплекции, и проистекающая от всего этого жестокость в обращении с зависимыми людьми — поистине, они бывают страшны в своем не ограниченном законом своеволии. Сказать господину Воронцову — будет вам играть в цари. Возненавидит! И тогда уж точно никого не отпустит. И волею обстоятельств Гааз принужден был выслушать все до конца, неподвижно, как тесанная из грубого камня фигура, сидя в креслах и лишь время от времени меняя положение затекающих ног. Итак, говорил Андрей Венедиктович, постукивая тонкими белыми пальцами по столешнице, инкрустированной красным деревом. Прежде всего — безусловное послушание, каковое достигается строгостью обращения, примерным наказанием ослушников, поощрением преданности. В конечном счете оно претворяется в нерассуждающую, почтительную, преданную любовь, для которой поистине смерти подобно чем-либо огорчить обожаемого… Тут он несколько замялся, подыскивая нужное слово. «Скажем так — благодетеля», — бросив высокомерный взгляд на молчаливого и хмурого Гааза, произнес господин Воронцов. Послушание, продолжил он, освящено верой. Рабы, повинуйтесь господам своим со страхом и трепетом, как Христу. О чем эти слова апостола, если не умничать и не перетолковывать их в масонском духе la liberte, l’egalite, la fraternite? [62] Свобода, равенство, братство (фр.).
(Французское его произношение было чудовищно). Если твердо стоять на камне православия, которое было, есть и будет нашей, русской верой? Если затворить слух и смежить очи, дабы не внимать пакостным измышлениям господ Чаадаева и Вяземского? О том, что помещик для своих крепостных есть на земле властелин, судья и податель всяческих благ, альфа и омега, начало и конец, путь, истина и жизнь. Так! Он прихлопнул ладонью. Преодолевая ужасную тоску, Гааз пробормотал, что никак не может согласиться с таким извращением христианства и недобросовестным изъяснением Павла. Андрей Венедиктович повел плечами, разрумянился и с пылом бойца, — кидающегося в сечу, воскликнул:
Читать дальше