— Меня зовут Роберт… — начал он приятным голосом, протягивая мне руку в белой перчатке. Мы достигли ярко освещенного угла Пиккадилли и Хеймаркет, и мой новый знакомый оглядел меня сначала мельком и украдкой, а затем более пристально, после чего прервал себя на полуслове, раскаявшись, судя по всему, в своем недавнем дружелюбии. Он разом выпустил мою руку и после недолгих колебаний поспешно отпрянул и ускорил шаги с явным намерением от меня отделаться.
«Не иначе решил, что я стащу его парик, — подумал я, посмеиваясь над суетностью и подозрительностью своего попутчика. — Видно, я похож на разбойника, задумавшего посягнуть на его трость с шелковыми кисточками!»
Тем временем мой непредсказуемый спутник, достигнув еще одного перекрестка, вновь неуверенно помедлил, бросил на меня взгляд через плечо и торопливо углубился в непроглядно темную Шаг-стрит.
«Хорошо же! — Мне стало не до смеха, когда я объяснил неучтивое поведение своего спутника моей сравнительно скромной одеждой. Внезапно вспомнив хихиканье приятелей Топпи, я почувствовал, что кровь моя закипает. — Видно, я для него, как и для них, рылом не вышел. Похоже, все дело как раз в этом. Что ж, придется поучить его манерам!»
Я поспешно шагнул за угол, отшатнулся от наемного экипажа, свернувшего на Пиккадилли, и припустил по узкому переулку, в конце которого маячил круто завитой парик. Башмаки с бриллиантовыми пряжками и не в меру длинная трость затруднили, видимо, бегство моего противника: скоро, на Мэрибоун-стрит, я настиг его, ухватил за шелковый воротник и приготовился трясти, пока не вытрясу душу. Но упомянутые предметы, мешавшие ходьбе, оказались очень не лишними при схватке; выкрикнув что-то неразборчивое, противник с силой треснул меня тростью по макушке, шляпа моя свалилась в грязь, парик сполз на глаза, отчего я враз лишился и зрения и дееспособности. Затем, совсем уже излишним дополнением, один из изящных башмаков дважды ввинтился в самое мягкое место моего живота. Я опрокинулся, уронив парик в сточную канаву, и только тут в последний раз увидел белые перчатки: двумя погасающими метеорами они мелькнули на Глассхаус-стрит.
Я перекатился на спину и лежал неподвижно, пока боль в животе и голове не утихла, уступив место другой, более глубокой, которая слабо пульсировала в груди и покусывала сердце. Кто бы мог подумать, что под покровом нарядной мишуры скрывается такой грубый негодяй! Я продолжал лежать, разглядывая беззвездное небо над головой — огромное пустое полотно — и удивляясь тому, в каком вероломном и непонятном мире очутился.
Потом я поднялся и похромал к Хеймаркет; немногие оставшиеся монеты перекатывались и звенели в моем кошельке, словно колокольчик прокаженного.
Отличный ночной сон вернул мне бодрость. Вскочив с постели, я проворно запечатал свечным воском письмо к матери (написанное после посещения кофейни), где признавался в провале дипломатической миссии к лорду Полликсфену, в неприкаянности, безденежье и горячем желании возвратиться в Аппер-Баклинг. Ибо после Мэрибоун-стрит я в отчаянии оглядел свою темную каморку и спросил себя, неужели мне на земле не назначено иного места. Кровать, деревянный стол, два старых стула с плетеными сиденьями, зеркало в сосновой раме, обтрепанные занавески, пропускавшие сквозняк, железная печь, кочерга с лопатой, пара щипцов, железный подсвечник, оловянная кружка вместимостью в пинту — у меня не было иного скарба, кроме этого жалкого барахла, да и оно, увы, принадлежало не мне.
И все же в то утро я радовался не только мыслям о назначенных на сегодня встречах, но и письму от моего старого друга Пинторпа, которое доставили с утренней почтой. Пинторп, все детство проживший со мною по соседству, проучился два года в Оксфорде, а прошлой весной принял духовный сан, вступив таким образом на стезю, какую прочили и мне. Он получил назначение в крохотный приход в Сомерсете, где поначалу принялся внушать местным фермерам и каменщикам эксцентричную философскую доктрину, усвоенную в университете, но, не сумев никого обратить, повадился писать по вечерам длинные письма, а скорее трактаты, все более ставившие меня в тупик. Целью было убедить меня в достоинствах философской методы, позаимствованной у епископа Беркли (кто бы ни был этот джентльмен). Я никак не мог уловить смысл пинторповской теории «имматериализма», но письма объясняли, как он единым махом покончил с материей и свел всю действительность — с ее красками, светом и звуками — к одной лишь иллюзии. Зрительные качества, как он, ссылаясь на епископа, объяснял, реально не существуют — это не более чем «умственные идеи».
Читать дальше