— Уле Гундерсен, помни о своем призвании! — говорила она. Потом уже она стала повторять эту фразу ежедневно. По столь торжественному поводу она всегда называла Уле по фамилии. Когда же ей приходилось обзывать его ничтожеством, она ограничивалась именем.
Для успокоения возбужденных нервов она стала пить баварское пиво и безобразно раздалась и взбухла. Он находил ее красавицей. Их жизнь была ужасна.
Когда наступила оккупация, он не сразу сделался изменником. Несколько месяцев потребовались ему на раздумья. Многого в программах Гитлера и Квислинга он не мог принять безоглядно. К тому же в поведении известных личностей было нечто…
Он выдержал поистине борьбу Иакова со своим богом, борьбу в нескольких действах. Но вышел из нее победителем. Не в программах суть. Новое время и есть то духовное возрождение, о котором он мечтал, или станет таковым с его помощью. О, одному богу известно, не таится ли сокровеннейший смысл суровой эпохи именно в этом — дать Уле Гундерсену крылья, дать ему платформу, толчок для провозвестия того всемирного возрождения духа, коего пророком он, как никогда, себя ощутил. Ну да! Для него-то весь сыр-бор и загорелся. Жестоко испытывал его господь и долгому обрек ожиданью. Но ныне пришла полнота времени.
И он стал изменником.
Больше, по существу, ничего не произошло. Слишком он долго раздумывал, что ли… Слишком долго боролся против своего бога. Место главного редактора, на которое он твердо рассчитывал, досталось другому, место заместителя — тоже. Место заведующего отделом культуры — тоже.
Почти ничего в его жизни не изменилось. Он писал статьи за ничтожную плату, переводил романы, получая гонорары по самой низкой таксе. Статьи его отвергались почти так же, как прежде. "Идеологически ложно!" — говорили о них. Это были его статьи о духовном возрождении.
Трагедия, если возможно, еще усугубилась. Подумать только. Судьба, законы природы, сам господь бог позаботились привести мир к войне исключительно ради его целей — и он ничего не получил.
Недавно, когда у него уже наступило похмелье, он сказал своему последнему другу;
— Раньше моя судьба напоминала драму Ибсена. Теперь она похожа на трагедию Шекспира.
Сверре Харман сделался предателем оттого, что столь горячо возлюбил свою родину.
Или только родное местечко он возлюбил столь горячо?..
Его я знаю еще со школы. Мы были однолетки, но он учился в параллельном классе.
Наши одежки были сшиты местными портными. Они выглядели так, будто их раскраивали топором и сшивали дратвой. При виде нас девочки подталкивали друг дружку и фыркали: "Ой, ну и деревенщина!.."
Особенное веселье вызывал у них Сверре Харман. Мы-то все не замечали грехов своей одежды, не зная никакой другой. Но его наряд был еще хуже, чем у всех. В их местечке портной шил просто удивительно плохо. Возможно, он же занимался и сапожным делом, потому что башмаки на Сверре Хармане были не менее выдающиеся, чем костюмы. Велики они ему были ужасно — огромные корабли, в них только по болоту ходить.
Позже, через много лет, когда он смог купить в городе недорогую готовую пару, оказалось, что Сверре Харман очень красив и прекрасно сложен.
Манера говорить у него тоже была удивительная. Он был откуда-то из Мере. Он говорил на каком-то особенном диалекте и пользовался им постоянно. Учителя находили этот диалект уморительным. Многие соученики — тоже.
Он делал вид, что ничего не замечает. Слабая улыбка кривила ему губы — только и всего. Постепенно к его речи все привыкли.
Однажды — мы уже были студентами — я случайно встретился с ним на улице, мы стояли и разговаривали. Один его одноклассник кивнул и прошел мимо. Сверре Харман слегка побледнел, и лицо его как-то просияло. Странная улыбка, всегда уловимая на его лице, как рябь на спокойном море, стала чуть заметней. Он проводил одноклассника долгим взором.
Тот не представлял собою ничего особенного.
— Ну и посмотрел же ты на него! — сказал я.
— А, да… Он так потешался над моим диалектом. Наверное, не надо быть злопамятным.
Он по-прежнему говорил на диалекте. Воспроизводить его я не берусь. В ту же встречу он, кстати, задал мне один удивительный вопрос.
— Смог бы ты умереть за идею? — спросил он.
Я был ошеломлен. Верно, мы говорили о чем-то, что могло повести его мысли в этом направлении. Но о чем — я не знаю. И тогда не мог понять. Казалось бы, мы рассуждали что-то относительно латыни, по которой нам обоим предстоял экзамен.
Читать дальше