Но на второй раз, когда крики, наконец, превратились в вопль новорожденного, она набралась храбрости — и немалой. Это, наверное, было для нее так же страшно, как среднему человеку войти в клетку бешеной гориллы. Так или иначе, она вошла, и слезы текли по ее сморщенному лицу (оно было сморщенное, как печеное яблочко. Она была худенькая, исчахшая, потом от чахотки и умерла). И она, запинаясь, сказала: «Мы опаздываем в церковь, Юханнес!»
— Понимаешь, — сказал Ханс Берг, — его звали Юханнес, как ученика, которого любил господь. Между прочим, меня ведь тоже крестили Юханнесом. Только когда я пошел в гимназию, я назвался Хансом. Так казалось мне лучше…
«Ах, чтоб тебя…» — сказал Юханнес, которого любил господь. Он сам чуть было не выругался. Потом отшвырнул плетку, но тут же подобрал, повесил на обычное место, на гвоздочке возле зеркала. Затем он расположился под изображением Иисуса и еще раз помолился. Молитва звучала примерно так: «Прости мне, господи, мой необузданный нрав. Ты же знаешь, все во славу твою. Услышь молитву мою, господи! Смягчи окамененное нечувствие этого дитяти!»
Мальчишка лежал животом вниз на скамейке и слышал все сквозь забытье. Но то, что он услышал, навек в нем засело.
Отец сказал:
— Ну, пошли. А ты, — он повернулся к сыну, — останешься и будешь думать о том, что ты сделал, до нашего прихода. А потом мы еще потолкуем.
И они ушли. Он слышал, как повернулся ключ в замке. Тогда он сполз со скамьи, но на ногах не устоял и, как куль, рухнул на пол. Чуть позже до него донесся удаляющийся скрип рессор.
И тогда его охватил святой гнев. Он призвал дьявола, применяя все клятвы и ругань, слышанную от мужичья, чтоб тот обрушился на отца, повалил его повозку, сбросил в реку, чтоб молния ударила в церковь и заживо сожгла там всех, всех, всех, нет, не всех — мать пусть бы спаслась в последнюю минуту. А остальные — пусть горят, пусть, пусть горят, горят, горят! Пусть высоко взлетит огонь, бешеным красным петухом, без звонаря пусть зазвонят колокола, а на пасторе пусть займется ряса и затрепыхается рдяным шаром! А у отца пусть запылает борода, пусть она шипит, как раскаленное железо в ледяной воде, и пусть дым рвется у него из ноздрей, когда огонь будет драть его внутренности. Пусть, пусть огонь дерет его внутренности, и пусть он визжит тогда, как резаный кабан. Дьявол, милый, хороший дьявол, пусть они сгорят, все, все, все до единого сгорят!
К концу проклятья он ощутил некоторое облегченье, громко всхлипнул и уснул.
Когда он проснулся, ему сперва показалось, что его разбудил птичий гомон, — на ветке, под самым окном, сидела пичуга и так хорошо пела! Но потом он сообразил, что разбудил его скрип рессор.
Значит, церковь не сгорела. Отец с матерью целы и невредимы вернулись домой.
С этого места Ханс Берг перестал делать вид, будто речь идет о ком-то другом. Он глянул на меня и сказал:
— Когда до меня дошло, что церковь не сгорела, я понял раз и навсегда, что в мире торжествует зло.
Этот скрип рессор оцепенил его. Он хотел подняться, но не смог. Он лежал на полу и — звук за звуком — узнавал, что делается под дверью. Вот отец распрягает, вот заводит лошадь в стойло, вот вкатывает коляску в каретную, вот вешает на гвоздь праздничную упряжь, вот входит в дом. Сейчас все начнется сначала.
И конца этому не было. Что-то с ним случилось, он сам не знал что. Но он не мог подползти к изображению Иисуса просить прощения. Не мог. Тугой, мертвый узел завязался и не развязывался. И когда он услышал шлепающие отцовские шаги в кухне, узел стал еще туже. Он бы даже хотел подползти к Иисусу, он полз бы до самой церкви, лишь бы прекратился свист плети. Но что-то в нем — что-то чужое, извне — мешало. Под окном, на ветке, сидела пичуга и пела. Сквозь замочную скважину сочился дух жареного мяса. Воскресная трапеза. Они всегда обильно ели по воскресеньям — во славу господню. Но отец подошел к двери и повернул ключ в замке, и узел сделался еще туже, туже. И он думал, что душа у него разорвется на куски.
Это началось не сразу. Сначала надо было вытереть рвоту, умыть лицо, вынести ведро, выжать и повесить тряпку.
Потом выплыл вопрос: что, если встать на колени перед изображением Спасителя и попросить прощенья? Он на этот вопрос не ответил. И тогда это началось.
Снова в кухню вбежала мать. Она была сама не своя и кричала, что нельзя, что так можно убить мальчика. Она была изгнана, изгнана твердо и быстро, и заперта — на ключ — в конторе, где стоял удивительный стульчик — он крутился на витой ножке — и где висели полки, на которых помещалась библия, Юхан Арендт и много таких же книг — книг, наполнявших его ужасом, книг, созданных в том месте, которого он всего больше боялся, — созданных на самих небесах. А на небесах было примерно так же, как у них дома по воскресеньям.
Читать дальше