— Да, ваш Гусев — не промах. Пальца в рот не клади.
Но этим намеком и ограничился. И, вновь наполнив наши сосуды, сказал:
— А теперь — за драматурга.
Я уж заметил: моя профессия вызвала у него интерес. Однако не тот, с которым я сталкивался. Его нисколько не занимали кулисы и актерские тайны. Ни даже — как долго пишу я пьесы.
Первой реакцией, сколь ни странно, было задумчивое сочувствие:
— Трудно приходится вашему брату.
Я принужденно рассмеялся. Нельзя было с ним не согласиться. Я ощущал себя счастливчиком и все же подсознательно чувствовал всю зыбкость и случайность удачи. За нашего брата взялись серьезно. Мы еще радовались победе, когда случился тот чертов август, режим проехал своим катком сразу по Зощенко и Ахматовой. Было понятно, что это — начало.
Даже под апшеронским солнышком, за тысячи верст от стольного града, можно было услышать совет входящим в словесность: оставь надежду. Я жил своей жизнью, был толстокож, острее всего переживал болезненную разлуку с футболом, хватало, чем занять свою голову, и все же ощутил под ногами опасное дрожание почвы. А стоит ли мечтать о столице, где распинают на лобном месте бедную женщину с божьим даром и нашего грустного юмориста? Стоит ли так жадно прислушиваться к далеким паровозным гудкам, парящим над ночной тишиной, твердить себе, что надо решиться и разорвать наконец пуповину, намертво связывающую с Югом? Зачем мне так нужен поезд на север? Куда я приеду и что там ждет?
Но я тушил в себе эти мысли, тревожный шорох, сомненья, страхи. Когда на кону стоит твое будущее, ты должен не размышлять, а действовать. Я вновь внушал себе: ты счастливчик, что б ни было, тебе повезет, ты увернешься от сверхдержавы.
Мечта была пустая, смешная, и мне не удалось увернуться. Но первая зима обнадежила, уверила: все так и пойдет, так и покатится самокатом, сладится, сложится, образуется. На самом же деле мне предстояло угрюмое время, и в нем поджидали и злоба, и лютость, и топот погони, и несколько лет в обнимку со смертью — унылое странничество по больницам.
Но я ни о чем таком не задумывался, не хмурился от дурных предчувствий. И весело ехал на встречу с родителями, с друзьями, с городом, где я начал свое путешествие в этом мире, и прежде всего на свидание с югом. Я должен был ощутить своей кожей его возрождающее прикосновение. Стало физически необходимо вновь зачерпнуть озябшими легкими кружащий голову воздух родины, приперченный мазутом и солью.
Мысленно я согласился с полковником: нашему брату-драматургу несладко. Саперу нельзя ошибиться. Все правильно. Но что из того? Много на свете подобных истин. Если прислушиваться к их шепоту, нужно не выходить из дома. Кто же не знает, что жить — опасно? Зачем мне оглядываться на тех, кто не сумел совладать с нашим веком? Их дело — дивиться тому, что живы, что ходят еще по этой опасной и заминированной земле.
Но чем же я доблестней тех, кто прячется? Неужто родители были правы? Хватило одной зимы в столице, и нужды нет, что она была праздничной, живописной, щедрой. Я уже сдулся и заскулил. Я ощутил необходимость, чтоб эта чумная динамо-машина, вживленная в мое существо, сбавила наконец обороты. Она крутилась без остановки, даже ночами, когда я спал. Рычала, подхлестывала меня, подсказывала: знай поворачивайся, не замирай, не топчись на месте, прошел еще один час твоей жизни.
Мне захотелось вдруг заорать: я помню. Мне просто нужна передышка. Хотя бы на самый короткий срок. Сменить свой галоп на ровный шаг. Мне нужен мой юг, его простодушие, его убежденность, что жизнь прекрасна — поэтому нет смысла спешить. Мне нужен клочок родного неба, сон улиц, свернувшихся по-кошачьи под нашим веснушчатым, пьяным солнцем. Мне нужен воздух моей Гаскони. Всего две недели! Потом я снова окликну себя и вновь повторю: времени остается все меньше. Молодость твоя на исходе.
Это беспечное слово — "молодость", весеннее шаловливое слово, имело надо мной завораживающую, почти гипнотическую власть. Молодость — слово моей судьбы, слово-девиз, слово-присяга. Слово, обязывающее действовать. С этим словом я и пошел на приступ. Этим словом окрестил свою пьесу. Так я и назвал ее — "Молодость". С нею и вошел в Дом Островского.
В выборе такого пароля не было ничего удивительного. Кроме молодости, у меня за душой не было тогда ничего. Мое единственное богатство. Возможно — единственное достоинство. Вот я ее и обожествлял.
Меж тем, этот щедро воспетый возраст был для меня нелегким сезоном — суетным, нервным, честолюбивым, нередко заставлявшим терзаться от череды несоответствий. Но режиссеры, похоже, растрогались, быть может, припомнилась давняя юность.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу