Бывало, взволнованный, размягченный, читал он нам свежие странички, все тягостней было хранить секрет, утаивать этих мужчин и женщин, они уже жили своею жизнью, стучались в двери, хотели выкрикнуть все то, что знают, выплеснуть в мир тоску, надежду, недоумение. Иной раз и я читал их реплики, старался представить себя одним из этих выброшенных на свалку, отверженных, выплюнутых людей. Он изумлялся: ах, постреленок, слушай, да у тебя талант.
Однажды явился гость из Москвы. Владимир Иванович Немирович-Данченко. Директор Художественного Театра. Плотный. Такого же роста, как я. Единственное, что было сходного. То был человек с другой планеты.
Спокойный. Холодноватый. Корректный. Корректность предполагала дистанцию меж ним и остальным человечеством. В каждом движении — основателен. В тоне, в улыбке, во всей повадке — уверенность в собственном всеведении.
Впоследствии мне довелось прочесть, что сильно преуспевшие люди, любимцы толпы, ее наставники, страдали этой смешной болезнью — эпически уважали себя. Тут чемпионом был Томас Манн. Пожалуй, и Поль Валери при желании мог бы оспаривать его первенство. Можно припомнить еще немало столь же блистательных олимпийцев. Должен сознаться, что в скором времени и мой Алексей подхватил инфекцию. Однако у него эти приступы были по-своему даже милы. «Чем бы ни тешилось дитя», — мысленно говорил я себе, видя, как он надувает щеки. С ним это, в общем, случалось нечасто. И трудно было не ошалеть от почитания, от известности, невиданного, какого-то даже религиозного поклонения, свалившихся на его бедную голову. Я видел, как люди из плоти и мяса вдруг подпадали под власть легенд, которые либо им были навязаны, либо самими сочинены, и после — старались им соответствовать.
В их повседневном существовании всегда присутствовала игра, чаще всего небезобидная — актерство в жизни весьма опасно. Владимир Ульянов изображал то демократа, то гуманиста, защитника малых и неразумных. В духе традиции. Кто только не был «другом народа»? Даже Марат. Яков, мой брат, играл в бессребреника и постепенно врос в этот образ.
Я с детства не выносил притворщиков. Мне трудно было б вообразить, что дипломатия станет однажды едва ли не главным моим занятием. Однако я не был чужд игре, не зря же тогда мечтал о театре. С приездом Немировича-Данченко я связывал большие надежды.
Вот почему — хватило сметки сразу понять эту уловку — к чтению своей новой пьесы автор ее привлек и меня. Он поручил мне одну из ролей, причем — ответственную — роль Пепла, лихого парня, вора, любовника. Какое из этих достойных свойств он разглядел и во мне? Не ведаю. Хотелось бы думать, что друга женщин.
Хотя необходимая сдержанность входила в непререкаемый кодекс отлично воспитанного человека, Владимир Иванович был взволнован. Воссозданная Горьким ночлежка его проняла — он обнял автора, прежде чем изложил впечатления. Его замечания были краткими — угадывался профессионал. Запомнилось, как легко и точно усовершенствовал он название. «Нет, „На дне жизни“ — литературно, не отвечает, если хотите, жестокости вашего материала, вы тут… форсируете звук… некоторый нажим, поверьте. Просто „На дне“ — так будет лучше». И в самом деле, так было лучше.
Что же касается меня, то он благодушно согласился: да, безусловно — есть способности. Юноше следует учиться. Нужно переезжать в Москву.
С этим напутствием он и отбыл, а я остался. В полной растерянности. Легко сказать — переехать в Москву. Людям с таким племенным клеймом в древней столице нечего делать. Их место — в отведенной конюшне. Горький задумался и сказал: выхода нет — надо креститься.
Да, надо. Что ж делать? Надо так надо. Тем более, в юношеские дни я слабо чувствовал связь с иудейством, дрожи национального пафоса не было во мне и в помине. Когда мой отец меня спросил: трудно ль дается прощание с верой, мне было непросто ему сказать, что, в сущности, нет самого прощания. Разве же я когда-нибудь верил? Разве я стал христианином после того, как был окроплен? Мое еврейство во мне осталось не в тайной связи с угрюмым Богом, оно продлилось в неутоленности, в моей одержимости, в моей страсти, которая приводит в движение несбыточные детские сны.
Вам нужно, чтоб я крестился? Извольте. Не буду ни первым, ни последним, кто перейдет этот Рубикон. Гейне назвал свое крещение входным билетом, чтобы вступить в храм европейской культуры — неплохо! Немного звонко, но очень метко. Нет, не проникнуть, не проскочить по недосмотру контролеров — вступить, не таясь, войти по праву. Ну что же, он занял в ней свое место. Ему не смогла в этом помешать даже семитская ирония. Теперь и мне предстоит совершить похожий подвиг в русской культуре. История приходит на помощь, подсказывает мне имена, вполне вдохновительные примеры.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу