Однако же был и Нижний Новгород. Навек утраченный город детства. Унылое родовое гнездо. Махонький дом на Большой Покровке. Тесные полутемные комнаты. Низко нависшие потолки, вот-вот придавят, вот-вот расплющат.
Это и есть мое начало. Нет, не слиянье Оки и Волги, не Дятловы Горы и не Заречье — только они, потолки и стены — некий предписанный мне с рожденья, неодолимый замкнутый круг.
Невыносимое состояние. Все, что обрубает пространство и ограничивает его, было мне ненавистно до судорог. Где-то бурлит неохватный мир. В нем и открытия и кочевья, но он запретен, трижды запретен! Я — меченый, я — узник и пленник.
Теперь-то я знаю, что тесен и мир. Земля опоясана и закольцована. Любая тропа уходит в почву. Что из того? Обретенное знание нисколько меня не изменило.
Зато меня так и не отпустил, точно преследуя, образ гетто. Сперва он нашел свое воплощение в городе детства, в Нижнем Новгороде, потом — в проклятой этой оседлости, позднее — в диаспоре как таковой. Дальше осталось сделать лишь шаг, и я его, разумеется, сделал. Гетто — твоя племенная вера, религия предков и точно так же — твое унаследованное государство. И одиночество — не убежище, может стать тою же западней. Ибо твое сокровенное «Я» рискует вдруг оказаться клеткой.
Любая излюбленная идея — такое же замкнутое пространство. Опасно всякое ограничение, оно и ведет к аннигиляции.
Я больше почувствовал, чем осознал: в конечном счете любое племя имеет одну и ту же историю — историю обособления.
Я по привычке переводил свои ощущения в картинки — мне представлялось, как во Вселенной плывет, пугая другие звезды, обледеневший от одиночества корабль с задраенными каютами. Это виденье разъятого мира, замкнутого в своих пределах, не оставляет меня поныне.
Отрочество! А все-таки было, гнездышко на Большой Покровке с нашей нехитрой скоропечатней и гравировальной машиной, здесь же, за старым сатиновым пологом. Медная пыль набивалась в легкие, стелился вязкий кислотный пар, слезились глаза, першило в горле. Позже, когда семья разрослась, мы переехали во флигель. Однако и здесь меня ждали все те же нависшие низкие потолки. Зато мастерская повысилась в статусе — преобразилась в типографию. Отец печатал всякую мелочь. Случалось, рекламные листки, чаще всего — визитные карточки.
С какой-то непонятной досадой и даже с некоторой презрительностью смотрел я на эти клочки картона с фамилиями и именами, иной раз и с чинами заказчиков. И этикетка, и декларация! Свидетельство, что человек занимает некое место на земле. Я думал, что всем этим простакам необходимо хотя бы такое, хотя бы картонное подтверждение того, что, вопреки своей малости, они что-то значат и что-то весят.
Потом я со злостью глядел в окно, в сознание мое словно впечатывалась будничная российская скука, тлевшая от зари до зари в губернской и уездной бессмыслице. Бежать отсюда? Куда? Зачем? Столицы таким, как я, запретны, а в каждом городе поджидает один и тот же, один и тот же словно предписанный нам пейзаж. Размноженная державной машиной визитная карточка русской провинции.
Цирюльня. Галантерея. Гостиница. Участок. Москательная лавка. Несвежие скатерти трактиров. Несвежие простыни меблирашек — унылый приют прелюбодеев. Клуб. Карты. Рискую-с, банчок на кону! Казарменный очаг просвещения — гимназия. И наконец — антреприза с полуголодным актерским табором. Эти два пастбища цивилизации, два чахлых, еле живых островка — гимназия, где учат без чувства, и театр, где играют без смысла, внушали особенную тоску — и в самом деле, некуда деться. Все то же! Поскрипывая, кряхтя, вертится старое колесо.
Как изнурительно угасал, как долго, томительно, угрожающе кончался и все не мог закончиться российский девятнадцатый век! Со всей его пестрой суетой, кровопусканьем, общественной жизнью и с политическим трагифарсом. Однако не только — еще и с поэзией, с усадебной грустью, с печальными женщинами, с его попытками слиться с Европой и страхом перед ее либеральностью, ее разномыслием, ее нравами, рождавшими явную неприязнь и скрытую раздраженную зависть.
А наше семейство все умножалось. Оно уже не могло разместиться в старом скворечнике, нас стало много. Отец был страстен и плодовит. Не зря же через многие годы, уже после конца нашей матери, устав тосковать, устав вдоветь, он вновь женился, и в новом веке на свет явились новые братья. Я так никогда их и не увидел. И, надо признаться, не слишком печалился. Хватило и тех, что были рядом. В особенности второго брата. Мы были погодками, я был старше, и это так его угнетало! Казалось, он никогда не простит того, что я его обогнал — едва ли не сразу меж нами вспыхнула неистовая борьба за первенство.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу