Ефим все чаще думал о том, что, оказывается, мало представлял себе брата. Книги, полученные от него в подарок, казались, увы, скучноватыми, он вслух в этом, конечно, не признавался. Как-то Борис спросил, узнал ли он на его страницах эпизод из их детства: когда он спрятался на пустыре, а вместо него появился лось? Ефим соврал, что помнит, потом перечитал эту страницу: не вспомнил. Теперь стал перебирать в памяти разное. Он думал о том, что вообще почти ничем с некоторых пор всерьез не интересуется, и книг читать не хочется, обходится телевизором. О науке и говорить нечего, но ведь и потери тут он особой не ощущал. Можно было даже себя уважать за то, что не рвался ни к деньгам, ни к успеху, — почему бы не признаться, что ему это просто нравилось?
И вдруг все сложилось в мысль, что эта удовлетворенность приятным, непритязательным существованием родственна отсутствию желаний — не такова ли была и природа смутившего его бессилия?
Он теперь совсем перестал ходить в институт, Юлиана не требовала, понимала. Оставаясь дома один, Ефим включал интернет (восхитительный дар недавнего времени!), выискивал новости в своей бывшей области — и убеждался, что отстал уже непоправимо, понять способен был немногим больше простого любознательного читателя. Он и собственных давних статей, в которые попробовал заглянуть, не мог уже совсем понять, формулы стали китайской грамотой, смутным воспоминанием. Юлиане про свои занятия он не говорил, листки с выписками и формулами прятал в ящике своего стола и почему-то запирал на ключ — так скрывают, как измену, возвращение к первой любви.
Да и что он мог ей объяснять? Утраченное наслаждение: думать, неподвижно лежа, глядя в потолок и не замечая его, ворочать в уме возможности, не нуждаясь в бумаге, блуждать в мире бесплотных знаков, измерений внутри измерений, которые реальны только в уме, нащупывать взаимодействия, связи, не сопоставляя их с миром предметным. Не испытавшим не объяснишь. Женщина бывает по-своему гениальна, но у нее другое устройство ума.
Брат — вот с кем ему хотелось бы поговорить, он это бы понял. Наука ведь тоже оперирует допущениями, она так же служит желанию человека заслонить ужас и скуку реальности воображаемой гармонией, где есть иллюзия смысла. В ней, если угодно, больше фантазии, и при этом подлинности, чем в мистических построениях, она может объединить точное знание с недоказуемым.
Мысль, записывал он, придает хаосу видимость умопостижимого. Проникнуть в него по-настоящему нам не дано, мы довольствуемся статистическими приближениями. Изучив что-то, одновременно что-то в нем разрушаешь. Эпилептические судороги, писал один автор, могут быть формой самоорганизации хаоса, они возникают, когда сердце и мозг начинают работать слишком регулярно. Нездоровое, чрезмерно регулярное состояние вызывает кризис в системе, которая теряет вариативность. Хаос может быть конструктивным, он порождает новый порядок и не ведет к потере гармонии. Рождается новая картина мира, более тонкая форма реальности, вбирающая в себя и закон, и игру, как многомерное пространство может вобрать в себя сколько угодно трехмерных, преобразуя не только пространство, но и время. Мысль о нестрогой упорядоченности делает мир поистине бесконечным, пространство непредсказуемого возрастает по экспоненте. Вселенная неотделима от наблюдателя с самого своего начала, она была устроена так, чтобы сделать возможным его появление. Чудо существует, как существуют бесконечность и вечность, его рано или поздно удастся объяснить, не беспокоя астральную мистику, к желанному результату скорей может привести мысль, родственная художественному воображению. Бога вполне можно представить как математическую абстракцию и в то же время как реальность, обладающую атрибутами Бесконечность и Вечность.
Это было так божественно и в то же время так очевидно — почему не догадался сам? Только сделать шаг в сторону, преодолеть привычную инерцию мысли. Думать об относительности всех условных построений. О воображении, о компромиссе между иллюзией хаоса и иллюзией порядка, о необходимости вернуть науке исчезающее чувство аристократизма, то есть подлинности. Ефим сознавал, что нового слова не скажет, но каким наслаждением было перебирать, выстраивать расширяющееся пространство возможностей — и вдруг? Срабатывала ли унаследованная от неизвестных предков, за тысячелетия вошедшая в кровь готовность перебирать, вникать в путаницу частностей, искать решения неразрешимого, выхода из безвыходных умственных ситуаций?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу