— Теперь все ясно, — сказал я и пересел на круглый стул возле пианино.
Иван Тимофеевич встал с дивана, сказав, что покинет нас на некоторое время, вышел из комнаты. Я услышал звук закрывающейся двери в спальне. Мы с Родиным остались одни. Он вновь сел на свое прежнее место возле письменного стола и начал промачивать свои раны смоченной в спирте ватой. Я решил не отступать:
— Прости мне мое любопытство, но зачем, если не секрет, тебе были нужны в тот момент деньги? Если уж беда какая случилась, ты бы мог, наверное, занять у своего отца. Сам, ведь, говорил, что у него денег куры не клюют.
— Ты хочешь знать? Хорошо, я расскажу тебе в двух словах. Может, хотя бы тогда ты перестанешь на меня смотреть, будто я не человек!
— О, Иван Тимофеевич! — встрепенулся я, увидев вернувшегося старика.
— Иван Тимофеевич, послушайте и вы то, что я хочу рассказать, — провозгласил Родин, отставив от себя зеркало и бросив окровавленную вату на газету.
— О чём? — спросил старик.
— Дмитрий хотел рассказать, зачем ему были нужны деньги, — пояснил я, открыв крышку пианино и проиграв несколько клавиш по порядку.
— Герман, не язви, потом жалеть будешь. Поверь мне, — тихо произнёс Родин.
— Прости.
Мне было не по себе.
— У-у-ух, даже не знаю, с чего и начать.
Родин немного подумал и продолжил:
— Я уже говорил, что в тот самый день, перед тем, как мне встретить Аду, я подумывал о самом страшном, о том, что мне эта жизнь уже осточертела. Она стала для меня совершенно лишена всяческого смысла. На тот момент меня выперли с работы, и я остался без каких-либо средств существования. Мать моя, Антонина Степановна, очень серьёзно больна, у нее редкое психическое заболевание, и болезнь её прогрессирует, как чёрт. Иногда происходит полный отказ конечностей и помутнение рассудка. Изредка разум просветляется, но это бывает так ненадолго и так редко… Сейчас она уже не встаёт. Раньше я носил её на руках в ванную мыться, теперь и этого сделать невозможно, она умирает. Умирает страшно и мучительно. Всё, что я могу сделать для нее, это только протирать её тело спиртом, чтобы не начались пролежни. Вот и всё! В больницу её уже не кладут. Когда я ещё работал, мы хоть как-то сводили концы с концами, а потом всё…, не то, что на лекарства, нам и на хлеб не стало хватать. А лекарства стоят, черт знает сколько!
У Родина подрагивали губы и мокли опухшие глаза. Мне стало его так жалко, что моё сердце начало сжиматься от боли.
— Это всё он, эта тварь, это старая тварь — мой отец. Это он довёл её до такого состояния. Будь он трижды проклят! — крикнул Родин.
— Тише, тише, Дима, успокойся, — привстал Иван Тимофеевич.
— Что тише! — прокричал Родин, — вы сами хотели всё знать, так и слушайте теперь! Он бросил нас с матерью, когда мне было пятнадцать лет. Мать сразу поникла и более уже не была такой как прежде. А стерва, Жанна Петровна, к которой он ускакал, самая настоящая шлюха! Захомутала его, как мальчишку. У неё ещё вдобавок ко всему сын, или, лучше сказать, ублюдок был, которого она в молодости нагуляла. Ему тогда двенадцать лет было, а самой Жанне что-то около тридцати двух, на три года младше матери. Ей сейчас уже сорок семь и она порхает, как пташка, а моя мать одной ногой в могиле стоит, а над изголовьем кровати уже могильным запахом смерть веет.
— Дима, но нельзя же так ненавидеть своего родного отца, — сказал Иван Тимофеевич.
Я сидел, застыв, возле открытого пианино.
— Да какой он мне отец! Вы ещё не знаете, что дальше было. Не случись этого, у матери, может, и не произошел бы рецидив, который и стал роковым… — Он утирал мокрые от слёз и опухшие глаза свои.
Я встал с круглого стульчика и подошёл к нему сзади и взял обеими руками за плечи.
— Теперь ты меня понимаешь, Герман? — спросил Родин.
— Прости меня, Дима, мне очень жаль, что я на тебя напирал. Прости…
— Нечего тебе извиняться. Ты сядь, я дальше расскажу. Простите, я не могу, слёзы сами катятся, вы не думайте, что я слюнтяй, — пошмыгал Родин и высморкался в платок. — Я просто после всех событий, которые, признаться, сломили меня, стал часто впадать в состояние меланхолии, и это состояние порой заводит меня в такие тупики, что я часто могу не спать целую ночь и плакать, хотя раньше мне говорили, что я — сангвиник… Впрочем… мне свойственна и крайняя раздражительность. Но я никогда не был слюнтяем, никогда. Чёрт знает, что такое происходит.
— Нет, нет, как можно! Что ты такое говоришь? Мы совершенно не думаем, что ты какой-то там…, — взволнованно и очень искренне проговорил Иван Тимофеевич. — Правда, Герман?
Читать дальше