— Да перестань, Ленусик. — Наталья Арсеньевна досадливо поморщилась. — То, что помнят ученики, действительно дорого. А они помнят… Ничего. Буду заниматься хозяйством, печь любимые Ленуськины пироги, ходить в консерваторию, выгуливать Джаньку. И заживем прекрасно. Правда, Джанька?
Собака растянулась у ног Ленусика, положив ей на колени тяжелую голову. Услышав обращенные к ней слова, подняла глаза и, встретившись взглядом с веселым лицом Ленусика, тоже повеселела, завиляла хвостом, обратила в сторону Натальи Арсеньевны благосклонный собачий взор. Джанька поразительно чувствовала свою хозяйку, была послушна любым оттенкам ее настроения. Если Ленусик хандрила, Джанька как потерянная бродила по комнатам. Стоило хозяйке сесть за рояль, как Джанька ложилась у дверей комнаты, и уже никто не смел помешать Ленусику.
В тот вечер долго ворочалась без сна учительница Наталья Арсеньевна. Давно готовила она себя к этому неизбежно подступающему отчаянию. Но ее мужественная психологическая подготовка оказалась ничтожно слаба перед пронзительным ощущением почти физической боли…
Отзвенит школьный звонок, переступит она порог класса, заколотится сердце под испытующими взглядами множества пока еще незнакомых глаз. На это мгновенное волнение отпущена будет лишь секунда.
„Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста“, — услышит она свой ровный, спокойный голос. Застучат крышки парт — и наступит тишина. Снова обожгут десятки внимательных глаз: настороженных и доверчивых, обманчиво-доброжелательных и насмешливых.
„Меня зовут Наталья Арсеньевна. Я буду вести у вас литературу… Постараюсь сделать все, чтобы вы полюбили ее, чтобы научились думать над прочитанным и не стыдились горевать, радоваться вместе с героями книг. Я сделаю все, чтобы вы знали и любили русскую классическую литературу и всегда, чем бы вы ни занимались в жизни, могли обратиться в трудную минуту к ней за советом“.
Наталья Арсеньевна говорила и чувствовала свой „звездный час“. Уже после первого урока литературы притихший класс смотрел на нее обожающими глазами. Ах, как любили ее ученики! Любили за азартные, всегда неожиданные уроки, за неистощимую фантазию в походах „по литературным местам“, за ее тихий голос и кроткие глаза, за талант слушать и слышать душу ученика. Дети чутко улавливали, что она отдает им всю себя до конца, и были благодарны своей неумелой, трогательной благодарностью…
Неужели все это ушло навсегда? Старая учительница ворочалась без сна. Мелькали перед глазами лица учеников, живых и ушедших из жизни. Самых дорогих отняла война. Вспомнилось, как уходили на фронт десятиклассники. Приходили прощаться, с вещевыми мешками за спиной, смешные бритые мальчишки, и уходили навсегда. Потом прибегали матери, чтобы вместе порадоваться письмам с фронта. Многие приносили похоронки, и каждую утрату Наталья Арсеньевна переживала, как гибель своих детей. Вспомнились тревожные московские вечера, вой сирены, бомбоубежища, дежурства на крышах домов. Вспомнилось…»
Длинный Сережкин козырек свалился на глаза. «Вспомнилось, вспомнилось…» Что я знаю про это? Про те тревожные вечера, про тех людей, про тот страх… Ничего. Помню только альбом Натальи Арсеньевны с фотографиями мальчишек в траурных самках. Помню пачку открыток, исписанных ровным почерком Натальи Арсеньевны. Она просила меня опустить их в почтовый ящик в День Победы. Матерям погибших учеников. Я хорошо запомнила лица тех мальчишек. Они словно впечатались в память. Зачем они погибли? Или иначе узор ковра не сложился бы? Ах, какой ценой!
А тот, чей скорбный холмик исступленно отогревался грудами непременной малышовой утвари, всеми несложными атрибутами беспечного детства? Зачем?.. Посмотреть бы, глянуть на секунду страшный лик ткача. Я бы дорого заплатила за этот взгляд. Впрочем, по его нещадящим расценкам, этот миг должен быть изощренней смерти.
А что я знаю про генерала Вока? Про то, как офицер белой армии отказался участвовать в расстреле большевиков? Как остался жив благодаря этому с приходом новой революционной власти, а позже своей неподкупной честью, благородством и чистотой помыслов заслужил уважение и почет новой власти. Наверное, об этом надо было написать. О том, например, как сначала хотели выселить из просторного дома семью бывшего белого генерала, но потом, по распоряжению губкома, оставили его Воку, вручив при этом документ, ограждающий от чужих притязаний на имущество генерала. Или, может быть, просто достаточно того, что я знаю обо всем этом? Того внутреннего знания, которое, не обнаруживая себя в словесных знаках, сильней в недоговоренности?
Читать дальше