— Вы сомневались, существовал ли на самом деле этот молодой человек?
— Он называл себя шевалье, но не был им, поскольку фортуна, обделив его состоянием, сделала его принцем. Он был настолько любезным кавалером, что можно было усомниться, не существовал ли он только в романах, которые сочинял каждый день.
— Вы хотите сказать, что он лгал?
— Этот совершенный любовник мог лгать лишь по причине чрезмерной скромности. Порой мне казалось, что он лжет по доброте душевной. Он был способен одарить любовью, даже если не любил, подобно тому, как охотно раздавал золото, которого у него не было.
~~~
Всю вторую половину дня они провели с княгиней Лихтенштейнской и курфюрстом, который устроил им пышный прием. Курфюрст явно отдавал предпочтение всему французскому, и немудрено: после революции из Версаля и французских провинций бежало множество талантливых людей, способствовавших расцвету его владений. Княгиня Лихтенштейнская, которой ее сын граф Вальдштейн писал весьма редко, узнала от них новости о нем. Как обычно, она жаловалась на то, что наследник рода Валленштейнов путешествует по Европе с одной целью: покупки лошадей. Эта неуемная страсть ставила его в ее глазах на одну доску с перекупщиками и барышниками, с которыми он проводил большую часть времени.
Курфюрст знал г-на де Сейнгальта лишь как сына прекрасной Занетты, которую он видел на театре, и как брата покойного директора своей Академии Изящных Искусств. Джакомо, в котором княгиня видела к тому же нечто вроде слуги своего сына, пришел в скверное расположение духа. Подчеркнуто восхищаясь красотами разбитого на французский манер сада и китайского павильона, он почти не принимал участия в беседе и вел себя, как и подобает тому, кто всего лишь чей-то брат, чей-то сын, чей-то слуга и сам по себе мало что значит.
Курфюрст пригласил г-жу де Фонколомб на ужин в тесном кругу приближенных. О Казанове не было речи, поскольку само собой разумелось, что господин, сопровождавший ее, также получит место за столом. Г-жа де Фонколомб нашла возможность отклонить предложение под предлогом своих лет и нездоровья. Курфюрст подал ей локоть и повел к карете. С другой стороны ей помогала княгиня. Казанова смиренно держался позади знати, история которой насчитывала сотни лет и изобиловала героическими предками. Джакомо был «принцем» лишь в глазах тех, кто его любил. Нынче он был стариком, бесславно плетущимся к смерти на почтительном расстоянии от важных лиц с громкими именами.
По дороге обратно г-жа де Фонколомб нашла для своего друга слова участия, способные вернуть ему уважение к самому себе, смысл которых сводился к следующему: ослепленные собственной славой и блеском собственных изображений на золотых и серебряных монетах, сильные мира сего за репутациями, титулами, состояниями и внешним лоском не замечают людей. Чем ты выше на социальной лестнице, тем дальше и от себя, и от человеческой природы. Почувствовав, что Казанова несколько приободрился, она продолжала:
— Однако и не самое худшее общественное устройство далеко отстоит от идеального, где какой-нибудь безродный человек легко завладеет властью над остальными благодаря тому или иному дару, хитрости или попросту милостивой к нему фортуны. Подобное превосходство над другими — игра случая: долго оно не длится и возвращается к своим истокам. Только время, измеряемое веками, способно породить законную власть и привилегии. Добродетель и та не дает права управлять другими людьми, ибо в силу строгости своих правил и чрезвычайной простоты своих основ она повсюду противопоставляет себя самой жизни, тогда как одному Богу позволено вмешиваться в бесконечное переплетение добра и зла. Робеспьер, бывший, без всяких сомнений, весьма добродетельным человеком, в несколько лет стал самым кровавым тираном, а гильотина, превратившись в обыденное орудие его преступлений, как ни странно, одна смогла положить им конец. Эта самая добродетель — лишь ложное достоинство, что рядится в благородство, которого ей недостает, либо инструмент самонадеянной власти, которую якобы осуществляет. Это корона, которую всякий сброд всегда готов возложить на свою голову. Это маска, которую носит честолюбец и которая, вместо того чтоб скрывать его, выдает. Увы, — продолжала она, — благородство отдельной личности заключается в богатстве одежды и изысканных манерах, ибо благородство, как и все человеческие качества, — всего лишь видимость. Но это видимость без обмана. А вот закладывать в сердца любовь к добру, наделять душой, придавая тем самым смысл и подлинность театру теней, которым является человеческое общество, — это Божья прерогатива. Узурпаторы, угнетающие ныне Францию, заставили народ поверить, будто разум и способность к суждению, равно свойственные всем людям, являются инструментами справедливого и дальновидного правительства. Неужто они и впрямь думают, что мы, как часы, состоим из пружинок и винтиков и что простые механические силы объясняют индивидуальные движения души или умонастроение нации? Я думаю, человеческие законы важны не сами по себе, а своей давностью. Не клеймят ли здесь то, что в ином месте вменяется в обязанность? В том смятении, в котором мы пребываем в силу немногих знаний о нашей собственной природе, не является ли наибольшей мудростью уважение к закону по одной-единственной причине: его почтенного возраста, и к обычаю только потому, что это обычай? Конечно, от древних времен с их варварскими нравами нам остались несправедливые установления и жестокие нравы, которые следовало бы уничтожить. Но судьи давно уже перестали следовать им. Так нужно ли было потрясать до основ и выкорчевывать то, что подлежало усовершенствованию? Стоило ли рубить дерево целиком, если оно нуждалось лишь в обрезке?
Читать дальше