(пробел)
Конечно, Пул, может, вовсе и не забрал из мастерской свою машинку, может, в таком состоянии он забыл, где ее оставил. Каково бы мне было, если бы в один прекрасный день я решила покончить с собой, а машинка непонятно куда задевалась? Ужас. Даже представить себе не могу ситуации, при которой бы я забыла, где оставила свою машинку. Скрип стал хуже. Даже сквозь наушники слышу: жжи-и, вв-в, жжи-и, вв-в, жжи-и, вв-в.
(пробел)
Приклеила фоточку со львом обратно на это окно. Если учесть, что снимок сделан в шестьдесят четвертом году, он кое-что еще говорит о Кларенсе, а не то, на что раньше я намекала, когда рассуждала о том, как, мол, снимок близок к действительности, поскольку Кларенс стоит с бокалом в руке. В шестьдесят четвертом году Хемингуэя уже несколько лет как не было на этом свете [16] Хемингуэй застрелился 2 июля 1961 г.
, никто, кроме Кларенса, львов больше не стрелял, и тут, по-моему, была трагедия его жизни — что он в общем-то остался стрелять львов в одиночку, вышел на сцену, когда уже кончился спектакль. Говорю — трагедия, но это ведь и комедия в том числе: погасли огни, публика разошлась, тетки в платочках пылесосят проходы, а ты все торчишь и торчишь на сцене. В шнурованных ботинках, в охотничьей куртке, вовсю шпаришь роль, которую в школе выучил, а ведь годы идут, а в человеке скапливается усталость. И время от времени он смолкает, чтобы хлебнуть из фляжки. Трагедия его была в том, что положение его стало комичным, а он и не заметил. «Охота на львов в одиночку» — ну чем не название для книги? Для биографии Кларенса, конечно, — не то чтобы книги, которую Кларенс бы сам написал, потому что он не мог иронически относиться к себе и бывал недоволен, опять же, если я вдруг иронически отнесусь к чему-то, что он сам воспринимает на полном серьезе. Удивительно, единственное, над чем никогда я не иронизировала, а именно мое печатание, он без конца поднимал на смех: «Воспоминания Эдны обо всем, что кануло в Лету» — в таком духе. Несмотря на прямо всепожирающее желание быть новее нового, было в Кларенсе всегда что-то такое старомодное, чопорное, что ли, — пишу, хоть и знаю, как бы это его задело. И, хуже того, невозможно без юмора называть человека типа Кларенса чопорным. Ну, может, даже и старомодное — не то слово, лучше сказать общепринятое, я имею в виду фильмы класса Б, для которых он тексты строчил, эти рассказы об охоте-спорте-природе, про которые, как появятся, все скажут ах, прелесть, и тут же напрочь забудут, ну и прочее-разное, что он рассовывал по занюханым литературным журнальчикам. Но ведь не всегда он гордился тем, какой из него вышел писатель, нет-нет и пошлет что-нибудь в «Эсквайр», скажем, или там в «Нью-Йоркер», хотя в ответ вечно получал стандартные бланки с впечатанным отказом, и я ведь, главное, его предупреждала. По-моему, когда переиздадут «Ночной лес», никто даже не заметит. Охота на львов в одиночку: я потому что, метафорически выражаясь, была уже не в состоянии стрелять их с ним за компанию, или, может, не хотела. Не в состоянии была хотеть, вот после того, как психологическая пружина, ну или не знаю что, лопнула, в чем и вся суть. Я говорила Кларенсу, когда он начнет распространяться насчет своей статистики, предположим, или перечислять все, о чем шла речь на литературной пьянке, что мы присутствуем при конце цивилизации, в смысле нашей цивилизации, той, в которой есть место для таких людей, как мы, — как я, и как, временами, Кларенс. Отпечатала предыдущую фразу, глянула на клетку: Найджел вытаращил глаза. Сочиняла бы я детский рассказ, я бы начала: «Как-то увидел крысеныш, что такое она напечатала, и даже глаза вытаращил от изумления». Интересно, а можно сочинять рассказы для детей, если их не особенно любишь? Ну, я бы страшные рассказы сочиняла, легче, наверно, кого-то пугать, если его не особенно любишь.
(пробел)
Воскресное утро, а я не слышу Пряжки, хоть широко открыты окна, верней, еле-еле слышу, когда уж очень я вслушаюсь, когда и компрессоры слышу, и птиц, и голоса прохожих на тротуаре. Одну птичку, это малиновка, видимо, слышу даже сквозь стук клавиш, да уж, заливается сердешная, или, может, это ласточка. В первый раз слышу здесь ласточку, если это, конечно, ласточка. Прохожие внизу на улице слышат, как я печатаю, уверена, и мне вспоминается, что сказал Капоте про книгу Керуака: «Это не написано, это напечатано на машинке». Вот и про мое бы, наверно, то же самое сказал, будь он еще жив и получи возможность прочесть. Он, видимо, хотел сказать, что текст Керуака все идет, идет, идет — без всякой цели. Как будто можно иначе как-то все идти, идти, идти. С утра опять голова закружилась, когда несла кофе из кухни. Кажется, у меня это входит в привычку. «Хроника» — так подобного типа привычки называются в медицине. Ухватилась за книжный шкаф, чуть не весь кофе расплескала. Посидела в кресле, приготовила еще кофе, а теперь он остывает, и пусть, а мне пока надо разобраться, о чем сегодня буду печатать, в голове разобраться, я говорила уже. Кофе растворимый приучилась пить, когда надо было время экономить, когда еще я ходила на работу, — хронически его пила, — а причесываться приходилось в автобусе, потому что я вечно опаздывала, пусть и спозаранок встану, неважно — я уже объясняла? Опоздаю, а Бродт записывает на бумажке, и бумажку складывает, и сует в рубашку, в этот свой нагрудный карман. Все хочу разгрести барахло, кое-что повыбросить, лишние вещи, и те, которые мешают, по-моему, и разную антисанитарию типа книг. Я, наверно, уже упоминала про плесень, но если нет, так вот именно ее я имею в виду, когда говорю про антисанитарность книг. Конечно, в некотором смысле — это у меня на самом деле детский рассказ, ведь все, что случилось со мной и Кларенсом, отчасти по крайней мере, есть следствие того, какими мы были в детстве, какой жили жизнью, пока не стали собой, а тут уж поздно, тут уж никуда ты не денешься. Пойду прилягу.
Читать дальше