(пробел)
Два дня сплошь моросит. А я все работаю. И я переставила крысиную клетку, я ее на шкаф поставила. Чтоб расчистить для нее место, всё-всё — фотографии, коробки с лентами — переправила на диван, решила, что потом соображу, куда это девать, а когда переправляла, одна фотография у меня вырвалась из рук, упала на пол и разбилась — то есть стекло на фотографии разбилось, не она сама. Крыса следила, как я выметаю осколки. Ей, по-моему, интересно, что я такое делаю. Верх шкафа, я отразила уже, зарос пылью. Я ее стерла мохнатым полотенцем, не исконной тряпкой для пыли, уж что нашла, прежде чем клетку ставить, исконные тряпки для пыли все у меня грязные, как это ни странно звучит, а потом я уселась на диван с фотографиями и аккуратно протерла каждую. Коробки с лентами, конечно, еще не успели запылиться, но я их тоже протерла. Не успела протереть, вижу — пыль на нижних полках и серый такой пушок, как мех мышиный, на книгах сверху, все явно видно оттуда, куда я села, с близкого конца дивана, куда я при нормальном положении вещей не сажусь. Обычно я сижу на другом конце, на дальнем, потому что это у стенки и в нее упираются подушки, если мне захочется развалиться, а мне очень часто хочется, если я на диване сижу, а не в кресле. Намочила полотенце, книги вытерла, все по очереди, снизу, сверху, с боков, их тоже уложила на диван, а потом я протерла полки. Мышиный мех скатался черненькими катышками. Лежат на полу, как помет.
(пробел)
Снова сегодня дождик с утра, ленивая, дурацкая морось, меня от такой погоды всегда тоска берет, и всегда я злюсь. «Ее маленькая, довольно убогая квартирка погрузилась в уныние и мрак» — такое ощущение, такое ощущение от света этого, который еле цедится сквозь грязные окна, сплошь залитые дождем. Когда передвинула папоротник, я про него, в общем, забыла вплоть до сегодняшнего утра, а тут вспомнила, что его надо поливать, вспомнила, видимо, из-за дождя. Принесла из кухни воду в высокой стеклянной вазе, я в нее ставила цветы, раньше, когда гости бывали, но это, наверно, еще до того, как я сюда переехала, здесь-то какие гости, о ком бы стоило говорить — верней, с кем бы стоило говорить, ну, были мойщики окон, были и водопроводчики, и, естественно, Поттс, и еще кое-кто, недолго, когда еще я в библиотеку ходила, те быстро рассосались, и о чем с ними говорить. Иногда я приношу домой цветы из парка, но они чересчур короткие для этой вазы, и стоит она на кухне, толку чуть, одни слезы. И вот я решила приспособить ее под лейку, но не тут-то было, форма не та: уж я и так и сяк, а с одной стороны все равно льется на пол. Мне это надоело, я ее опрокинула, прямо вверх дном, но опять ничего хорошего — вода хлынула, отскочила от листьев и большая часть опять пролилась на пол. Тут я решила — лучше я его буду опрыскивать. Давила, аж заболели пальцы, пока баллон не опустел, опять полный набрала и еще половину распрыскала, пока с листьев не стало капать, как в джунглях, я подумала, как в джунглях после дождя. И стоит теперь кадка в громадной луже, и на стену тоже попала вода. Раньше соображать надо было, чем сразу пихать туда кадку. Стою я, держу баллон в руках, и тут мне пришла мысль — не опрыскать ли заодно и окно, мало ли, вдруг что-то получится. Я выбрала то, которое не облеплено записками, среднее из трех фасадных, я, по-моему, упоминала. Все окно я не стала мыть, зачем, намочила часть, с мою голову приблизительно, потом рукавом протерла. Результат — кругловатое местечко чуть почище остального окна. Я в него выглянула, как в бойницу, и убедилась, что грязь, в основном, по ту сторону стекла. Изнутри грязь — это как бы сплошь отпечатки пальцев и отпечатки ладоней, из-за моей привычки, наверно, упираться руками в стекло, когда стою и смотрю. Вот пишу, а сама себе представляю видик, если бы кто-то, скажем, остановился внизу на улице, глянул: стоит у окна старуха, смотрит, задрала руки кверху, ладони прижала к стеклу.
(пробел)
Когда печатаю или так просто сижу, я часто оставляю включенное радио, но я не всегда его слышу. А не выключаю я его, потому что оно заглушает кой-какие мало приятные звуки снаружи. Но сегодня утром стою у этой своей бойницы, смотрю на фабрику мороженого, на бетонные стены, темные от дождя, и вдруг слышу женский голос: «Мы передавали ‘Роскошную жизнь’ Джона Колтрейна [9] Джон Колтрейн (1926–1967) — американский джазовый саксофонист, флейтист, композитор.
. Далее — ‘Джазовый квартет’ и ‘Кортеж’». Стою у окна, жду, и вот: вибрафон, пианиссимо, сперва соло, потом вступает легкий звон треугольника — как, по-моему, бубенцы на упряжи, — но темп нарастает, и вступают тарелки, исподволь, как бы шурша, шелестя, и все так сдержанно, приглушенно и до того печально, как, по-моему, дождь. У Кларенса была тьма джазовых записей, включая эту, и мы их таскали с собой с места на место, хоть Кларенс, по-моему, не то чтобы очень любил музыку, и никогда он не ставил джаз, разве что при гостях. По-моему, он больше любил весь этот антураж: сидеть, слушать музыку, и курить, и говорить о бейсболе, о литературе с людьми, чье общество ему лестно, и большинство из них, наверно, по-настоящему любят такую музыку. Мне, видимо, надо будет с самого начала сказать, что Кларенс был человек приветливый, чересчур даже приветливый, так мне казалось, когда мы таскались по гостям и он там вечно позорился. В присутствии определенного типа людей — исключительного ума, или таланта, или с очень большими деньгами, словом, тех, кого он, хочешь не хочешь, считал успешными, — он тушевался, из-за своих корней, во-первых, ну а потом он ведь даже на самом пике был только отчасти успешным, и потому он после нескольких рюмок сразу зверел, и это притом, что начинал он с невозможной приветливости, и, говоря «невозможной», я имею в виду, что дело доходило до панибратства. И все потому, что, даже стараясь быть уж таким дружелюбным, он все время был начеку, блюл себя, держал оборону, и частенько он кончал тем, что разливался громким, неудобоваримым спичем и всех раздражал. Странно, чем больше он становился истинно американским писателем — американский спорт, охота, природа, то-сё, — тем больше он делался британцем, хоть никогда толком не жил в Англии, кроме, я, по-моему, излагала, нескольких летних недель — британцем, в смысле одежды, произношения, вплоть до запаса слов, — и чем больше он пил, тем больше он делался истым британцем, пока не напьется в доску, и тут уж опять вовсю прет Северная Каролина. Кларенс, когда в подпитье и только еще начинал входить в раж, замечал, как я хмуро молчу, и говорил что-то типа «А ты дико злишься, старуха». Я терпеть не могла эти шуточки — старуха! Потом-то, конечно, каялся. Иногда после такого выпендриванья, когда протрезвится и я объясню ему, что к чему, он весь скрючится от угрызений совести, его трясет — на полу, на мокрой земле, встанет, а весь пиджак в зеленых разводах, — и он стонет от горя и униженья. Настоящее похмелье в чисто физическом смысле тоже не сахар.
Читать дальше