Физиологическая реакция, испытываемая героем романа, типична вообще для батаевской прозы:
Голова у меня кружилась от веселья: оказавшись лицом к лицу с этой катастрофой, я преисполнился мрачной иронии, словно при судорогах, когда никто не может удержаться от крика. Музыка оборвалась; дождь уже прекратился. Я медленно вернулся на вокзал: поезд уже подали. Прежде чем сесть в купе, я какое-то время ходил по перрону; вскоре поезд отправился (с. 172, курсив наш) [22] Последняя фраза повторяет в ослабленно-бытовой, затухающей модальности структуру, типичную для этого романа ожиданий; а в словах «ходил по перрону» глагол «ходить» (marcher) перекликается со ступенями (marches) театра, на которых стояли юные оркестранты, и, разумеется, с маршами (marches), которые они играли (последнее слово отсутствует в тексте и лишь подразумевается при описании их воинственной музыки).
.
«Веселье» и «мрачную иронию» героя романа соблазнительно, конечно, прочитать не в психофизиологическом, а в идеологическом плане, увидеть в ней политическую позицию писателя. Так и поступали некоторые критики «Небесной сини», например, французская феминистка Анн-Мари Дардинья [23] Феминизм, как мы видели, вообще весьма нервно относится к Батаю, чувствуя в нем сильного противника: в батаевской эротике женщина является объектом «потребления», но принципиально некоммерческого, непродажного и неокупаемого, — это то абсолютно-жертвенное, «растратное» потребление, о котором писал Батай в своих теоретических работах и которое не поддается стандартной критике «фаллоцентризма».
. Напоминая финальные сцены в гитлеровской Германии — «ярко-красное, как знамена со свастикой», платье героини (с. 170), красавца офицера СА в железнодорожном вагоне, концерт «гитлерюгенда» на франкфуртском вокзале, — она заключает:
Близость, которая оказалась для него [Троппмана. — С. 3. ] невозможной с испанскими синдикалистами, как бы невольно проскальзывает в случайных встречах с нацизмом [24] Dardigna Anne-Marie. Les châteaux d'Eros ou les Infortunes du sexe des femmes. Paris: Maspero, 1980. P. 229.
.
Это, конечно, передержка: ради «испанских синдикалистов» в Барселоне герой романа был готов всерьез рисковать жизнью, накануне восстания предложив свои услуги одному из его руководителей (правда, потом он отошел в сторону, увидев, что революционеры сами не могут договориться между собой и ведут дело к неизбежному провалу), а эстетикой нацизма он лишь любуется вчуже, вполне отдавая себе отчет в ее фальшивости:
В коридоре я дважды протискивался мимо офицера СА. Он был очень красивый и рослый. Глаза его были фаянсово-голубыми; даже внутри освещенного вагона они, казалось, теряются в облаках; он словно услыхал в душе зов валькирий; но, по всей вероятности, ухо его было более чутким к казарменной трубе (с. 170). [25] Существует мемуарный рассказ Горького о том, как Лев Толстой в старости, уже будучи непримиримым противником насилия и войны, как-то встретил на улице двух кирасир и, начав было осуждать их «величественную глупость», потом невольно залюбовался их мужественной красотой: «Римляне древние, а, Левушка?» (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Т. 2. М.: Гослитиздат, 1960. С. 433). У батаевского героя траектория чувства обратная — от поэзии к прозе, от «зова валькирий» к «казарменным трубам».
По поводу обвинений Батая в идейном сотрудничестве с фашизмом, раздававшихся еще в политической полемике 30-х годов, убедительный итог подвел Мишель Сюриа [26] См.: Surya Michel. Georges Bataille, la mort à l'œuvre// Op. cit. P. 346–362.
: Батай, несомненно, ненавидел и презирал фашизм — в частности, такие его атрибуты, как антисемитизм или культ «вождей», — но признавал за ним зловещую силу мифа, силу апелляции к архаическим пластам сознания, и этой «эстетике» тоталитаризма (его «большому стилю», как выражаются современные искусствоведы) ни рабочее движение, ни западные демократии не могли, по мысли писателя, противопоставить «ничего кроме всяких пустяков, комичных старушечьих мольб»; отсюда настоятельная необходимость выработки иного, антифашистского мифа. Кроме того, Батай, со своим мистическим чувством истории, ощущал антропологическую неизбежность войны (любой войны — в том числе, вообще говоря, и войны против фашизма) как катастрофического выплеска разрушительных инстинктов человечества, которые не нашли себе иного выхода. Он сам отождествляет себя с рушащимся и страдающим миром, и телесное переживание тревоги и крушения относится не просто к реакциям его персонажей, но и к судьбе всего мира, где они живут и умирают. М. Сюриа уместно приводит цитату из знаменитой статьи Ж.-П. Сартра о Батае (1943) — статьи злой, несправедливо уничижительной и все же во многом проницательной, проговаривающей на более ясном философском языке некоторые мысли, которые у самого Батая высказаны сбивчиво и смутно:
Читать дальше