А вдруг оплошность Паломара стала исправлением промаха, допущенного кем-то прежде? Вдруг его просчет привел не к беспорядку, а к порядку? «Может быть, старик отлично знал, что делает, и, дав мне туфли разного размера, устранил несоответствие, которое веками крылось в той переходившей по наследству груде».
Неведомый собрат, возможно, ковылял совсем в другие времена, и симметричные шаги перекликаются теперь не только через моря, но и через века. Однако чувство солидарности в душе синьора Паломара не слабеет. Он все шаркает и шаркает просторным шлепанцем, чтоб отражению было легче.
В те времена и в той стране, где каждый лезет вон из кожи, оглашая собственные мнения и взгляды, Паломар завел привычку: перед тем как что-то утверждать, три раза прикусить язык. Если он и после этого уверен в том, что собирался заявить, тогда высказывается, иначе же не раскрывает рта. Фактически молчит он целыми неделями и даже месяцами.
Причин помалкивать достаточно всегда, однако Паломар нет-нет да и жалеет, что когда-то промолчал. Он видит: его мысли подтвердились, выскажись он вовремя, возможно, это оказало бы – пусть незначительное – благотворное влияние на ход событий. В подобных случаях он ощущает удовлетворение тем, что оказался прав, и вместе с тем свою вину, поскольку был излишне сдержан. Оба эти чувства так сильны, что Паломар испытывает искушение их выразить словами, однако, трижды, даже шестикратно прикусив язык, приходит к убеждению, что не имеет ни малейших оснований ни для угрызений, ни для гордости.
Что оказался прав он, в том его заслуги нет: ведь по статистике средь массы приходящих ему в голову банальных, вздорных или путаных идей почти наверняка найдется ясная, а то и просто гениальная, и как она возникла у него, так, безусловно, может зародиться и у кого-нибудь другого.
Труднее дать оценку собственному умолчанию. Во времена всеобщего безмолвия немотствовать подобно большинству, само собой, преступно. Но когда вокруг все слишком говорливы, главное – не просто высказать разумную идею, каковая утонет в море слов, а изложить ее в контексте предпосылок и последствий, так чтобы придать высказыванию особенную значимость. Но если значимость отдельных утверждений обусловливает целостность и связность их контекста, остается или говорить, не закрывая рта, или, напротив, рта вообще не открывать. В первом случае бы обнаружилось, что мысль Па-ломара развивается не прямо, а зигзагом, через колебания, опровержения, поправки, среди которых смысл утверждения рискует затеряться. Вторая же возможность требует владения искусством умолчания, которое еще сложнее, чем искусство слова.
Фактически молчание – тоже речь, оно – отказ воспользоваться словом так, как это делают другие; смысл же подобной молчаливой речи – в паузах, иначе говоря, в словах, которые ее порою прерывают, наделяя смыслом то, о чем молчишь.
Вернее, так: молчат иной раз, чтоб не говорить каких-то слов или приберегая их на лучший случай. Но бывает, что одно-единственное слово, сказанное ныне, завтра, может быть, избавит вас от целой сотни или вынудит, наоборот, к произнесению тысячи других. «Прикусывая свой язык, – решает Паломар, – я должен думать не о том лишь, что я выскажу или не выскажу в тот миг, а обо всем том, что, в зависимости от того, скажу я это или не скажу, в дальнейшем будет или же, наоборот, не будет сказано мною самим или другими». Рассудив подобным образом, он прикусывает язык и погружается в молчание.
Во времена, когда непримиримость старших к молодым, а молодежи к людям зрелым достигла своего предела, когда старшие лишь тем и занимаются, что собирают аргументы, дабы высказать в конце концов этим юнцам все то, чего они заслуживают, ну а молодые только этого и ждут, чтоб доказать, что старичье не смыслит ни черта, Паломар не может вымолвить и слова. Если он и пробует порой вступить в какую-то беседу, обнаруживается, что каждый слишком озабочен изложением своих идей, чтобы прислушаться к тому, в чем он хотел бы разобраться.
На самом деле Паломару хочется не столько что-то утверждать, сколько поспрашивать других, однако же он понимает: вряд ли кто захочет покидать накатанную колею своих привычных рассуждений, чтоб ответить на вопросы, проистекшие из чьих-то размышлений, которые заставят думать о том же самом новыми словами и, быть может, увлекут куда-то в дебри, далеко от проторенных троп. Готов он отвечать и сам на чьи-нибудь вопросы – правда, не на все, а на такие, по которым, ему кажется, он может кое-что сказать, но только если спросят. Так или иначе, спрашивать его о чем-либо никто не собирается.
Читать дальше