Никогда прежде она не испытывала энтузиазма при мысли об отношениях родителей с детьми. Она смотрела на них с точки зрения Сэмуэля Батлера и Бернарда Шоу и считала всех родителей в этом смысле смущенными лицемерами с инстинктивными потребностями запрещать и подавлять. Для собственных родителей она сделала некоторое исключение: папочка с любой стороны был настоящим другом, хотя мама почти всегда была воплощенная квинтэссенция «Нельзя!». Но ей в голову не приходило, что в единокровности может быть что-то интимное, влекущее. И вдруг распахивается дверь, входит человек, садится, разговаривает с ней и оказывается самым-самым близким ей в жизни. А она — ему. Ей нестерпимо хотелось снова поехать к нему, хотелось чаще его видеть, быть с ним. Но он не давал о себе знать, а ей не удавалось придумать благовидного предлога, чтобы приехать к нему. Самая сила ее желания мешала ей. Она написала письма, как они договорились, а потом решила разобраться в психиатрии и видах сумасшествия. Это и положение ее «папочки» представлялось ей формальной связью между ней и Дивайзисом.
Она отправилась в читальный зал Британского музея, куда у нее был студенческий билет, и пыталась сосредоточиться на книге, которую затребовала. Однако тут же предалась всяческим грезам об этом чудом обретенном кровном родственнике. Днем она позвонила Лэмбоуну с намерением напроситься на чай и выведать все, что этот мудрец мог сообщить ей о Дивайзисе, и вообще поговорить о нем. Но Лэмбоуна не оказалось дома. На следующий день потребность увидеть Дивайзиса взяла верх, и она ему позвонила.
— Не могу ли я выпить у вас чаю? — спросила она. — Мне особенно сказать нечего, но я хочу вас увидеть.
— Я в восторге, — сказал Дивайзис.
Но когда она его увидела, оказалось, что она чувствует себя с ним неловко, а он — с ней. Некоторое время они поддерживали светскую беседу, почти такую же, какую могли бы вести двое людей в каком-нибудь провинциальном городке во время светского же визита. Он называл ее «Кристина-Альберта», но она назвала его «доктор Дивайзис», и он спрашивал ее, играет ли она на рояле, любит ли танцевать, и бывала ли она за границей. Она сидела в кресле, а он стоял перед ней на каминном коврике. Было ясно, что единственный путь к сближению лежит через откровенный разговор о ее папочке. Она чувствовала, что если они еще хоть минуту будут продолжать в прежнем духе, она завизжит или швырнет чашку в камин. И она решилась.
— Когда вы познакомились с моей матерью?
Дивайзис словно подобрался и чуть улыбнулся ее смелости.
— Я был студентом в Кембридже, готовился к экзамену по естественным наукам и приехал в Шерингем заниматься. Мы… мы разговорились на пляже. Мы сблизились — украдкой, испуганно, отчаянно, ничего толком не зная. Люди в те дни были довольно примитивны — в сравнении с тем, какие они теперь.
— Папочки там не было.
— Он появился потом.
Дивайзис задумался на миг и решил, что нечестно вынуждать ее задавать ему вопросы.
— Мой отец, — сказал он, — был настоящим старым тираном. Сэр Джордж Дивайзис, человек, который создал галеты Дивайзиса и излечил старика Альфонсо, и еще славился своей грубостью с пациентами. Хлопал их по животу и заявлял, что у них там надо бы все хорошенько выскрести. Он помог создать славу Унтер-Магенбада. Меня он подозревал в мягкотелости, хотя, правду сказать, в этом я повинен не был, и обычно словно только повода искал, чтобы устроить мне взбучку. Держал меня на коротком поводке. И не слишком хорошо обращался с моей матерью. И имел обыкновение использовать меня, чтобы причинить ей боль. Я не смел позволить себе хоть что-нибудь. Я по-настоящему его боялся. И если я видел, что могу во что-то впутаться, моим первым поползновением было сбежать.
— Понимаю.
Дивайзис взвесил возможные значения этого «понимаю».
— Не то чтобы мне казалось, что в Шерингеме я впутался во что-то серьезное, — сказал он очень осторожно.
— Какой тогда была моя мать?
— Своего рода подавленная необузданность. Румяное теплое лицо. Он была хорошенькой, вы знаете, и с очень прямой осанкой. И очень решительной при ее чопорности. Ее желания выкристаллизовывались внезапно, и после ее уже нельзя было остановить.
— Я знаю.
— Да, конечно.
— И она носила пенсне?
— Да, именно.
— Она была юной? Счастливой?
— Немножко слишком необузданной, чтобы быть счастливой.
— А вы… хотя бы… любили ее?
— Это было так давно, Кристина-Альберта. Это был… курортный роман. Но почему вы меня допрашиваете?
Читать дальше