— Хотя какая же это — правда, если за неимением ее сходит всякая ложь, — вслух сказал старик, раздражаясь от мысли, что вот, так хорошо приготовился, а он возьмет и не придет.
Белка вскарабкалась по рукаву на плечо, цокнула для острастки в угрюмо чернеющие поодаль заросли непроходимой бузины и метнулась на дерево. Выбрав угощение, она, как обычно, оставила на ладони несколько орешков, неподвластным человеку нюхом отличая пустые и порченые от цельных и ядреных. Старик стряхнул с ладони негодные орешки и застыл, припоминая одного редкого человека, способного подобно белке отличать настоящее и отсеивать ненужное — он будто обладал своим особым внутренним взором, позволяющим ему сразу и безошибочно, пропуская через сердце, определять, достоин или нет человек.
— Пустое время, — сказал он негромко, но ему тут же откликнулся знакомый хриплый басок:
— Ну, не скажи, Петрович, во всем есть свой смысл, даже в пустоте.
Старик обернулся и увидел, что за спиной стоит тот, кого он давно поджидал.
— Подкрался, как тать, стоит, подслушивает, — в сердцах проворчал он, досадуя, что дал застать себя врасплох.
Гость одним движением обогнул скамью, расположился рядом и, как ни в чем ни бывало, сказал:
— Здравствуй, Петрович, давненько не виделись. На чем это мы с тобой прошлый раз остановились? На том, что война была для тебя лучшим временем. Потому что ты был нужен ей, а она тебе, — сказал он надтреснутым голосом. — Это до какой же пропасти надо довести человека, чтобы вся оставшаяся жизнь была для него пресным, скучным, невыносимым занятием?
— Тебе этого понять не дано, — начал подбирать слова старик, но прыти не хватило, и собеседник перехватил инициативу.
— Отчего ж не дано, вот только мое знание отличается от твоего. Но прежде давай договоримся, что твоя война не важнее всех других войн. Иначе мы так далеко не уедем. Любая война — прежде всего грязь, кровь, а уж потом подвиги, победы, ордена. И твоя война отличается, скажем, от моей лишь размерами.
— Моя — Великая Отечественная, — просипел старик, у которого от возмущения перехватило горло, — я Родину защищал, когда вас, сосунков, и в проекте не было...
— Войны бывают разные, а страдания одни. Все мы из одного теста слеплены, у тебя тогда, а у меня недавно, осколками посеченные нервы одинаково вопили. Но как-то наши малые войны помогли зарубцевать раны той большой.
Старик с подозрением посмотрел на сидящего рядом человека. В рассеянном сумеречном свете ему показалось, что разговаривает с призраком. Никогда его собеседник не выглядел таким бесстрастным, холодным, бледным до синевы.
— Вот только люди не стали добрее и справедливее. Однако, чем дальше от войны, тем сами себе милосерднее кажемся. И все-то правильно делал: и когда наступал, и когда отступал, убитых жалел, живым радовался, раненым водички подносил... Главное, вернулся — грудь в крестах, а если голова в кустах — да было ли это... Ты в моем возрасте что же, вот такой мудрый, добросердечный был? Тоже, поди, зажигал, мама не горюй! Ни врага, ни себя не жалко. А как иначе — ни самому не спастись, ни других спасти.
Старик не знал, что ответить наглецу, и только глядел на него в упор казавшимися из-за толстых стекол огромными глазами.
— Я уже и так, и этак сравнивал, вывод неутешительный — человека не изменить. Можно только лоск поверх него навести. Потереть замшевой тряпочкой, дохнуть, чтобы отпотел, и еще раз пройтись. Но он вскоре опять тусклый да грязный.
— Как ты смеешь, — свистящим шепотом сказал старик, — мы за победу столько жизней положили, лучших сынов отдали, а ты саму память о них хочешь испоганить. Бессовестный ты человек...
— Не совести ты меня, я поименно родичей, побитых на той войне, помню. Но столько жизней, — выдохнул он, — уму непостижимо, сколько... Я тебе хочу рассказать историю одну из моего боевого прошлого. Занозой сидит во мне. Мы тогда под Кандагаром стояли. В аккурат под Новый год прислали нам с пополнением молоденького лейтенанта. Мы калачи тертые, видим — не обстрелян, не обмят, тонковат в кости, глаза шибко умные. Интеллигент, одним словом. Не то чтобы не приняли, но и не приближали. Да он и сам как-то особняком держался. Ждали, как он себя в бою покажет. А он раз сходил на боевые, другой, сам жив-здоров, бойцы в целости-сохранности. Возвратившись, докладывает, что «духи» не появлялись, боестолкновения не было. Мы в толк взять не можем, в чем дело, разведка точно показывала, что должен был пройти в том квадрате караван, нет там другого пути. Начали выяснять, оказалось, что лейтенант со своими бойцами еще на тропе, на подходе к позиции, возьмут да шумнут как бы ненароком. И выкажут себя. А в горах много шума не надо, звяк-бряк — и нет противника. Прознав о том, ошалели сначала, а после взяли лейтенанта в оборот. И трибуналом грозили, и срамили, и унижали, а он стиснет зубы, желваки катнет и стоит на своем — ни за понюх табаку солдат терять не стану. Офицеры здороваться перестали с трусом. До того парня довели, что он даже питался от всех отдельно. Я, грешным делом, думал — не выдержит, застрелится. Но по большому счету придраться было не к чему: службу несет исправно, уставы соблюдает, вот только с боевых возвращается без потерь и без трофеев. А у нас, что ни бой — убитые, раненые.
Читать дальше