— Ну же, рассказывай…
Он не заставил себя упрашивать и без ложной чувствительности описал мне ревущую толпу, что встретила на Гревской площади три повозки, эшафот, охраняемый тройной шеренгой драгун и жандармов, и внезапную тишину, сменившую вопли ненависти, когда Жорж Кадудаль, пожелавший умереть первым, склонился перед священником и твердым шагом поднялся по ступеням помоста.
— На лице его был надменный вызов, — уточнил он.
— А потом? — спросила я.
— Я подал необходимый знак, — произнес он глухо и как бы с сожалением. — Нож упал. Прежде чем его шею пригнули к выемке в деревянной колодке, Кадудаль попросил меня показать его товарищам отрубленную голову, чтобы придать им отваги, когда они последуют за ним.
— И ты сделал это?
— Конечно!
— Каким образом?
— Так же, как всегда: взял голову из корзины и, держа ее за волосы, продемонстрировал народу. Толпа зарычала, затряслась, завопила…
— А потом?..
— Я все проделал по порядку, постарался управиться как можно скорее. За Жоржем последовал Пьер Кадудаль, потом пришел черед Пико и прочих. Всякий раз, когда падала голова, над площадью раздавался вой сотен глоток. Две первые повозки уже опустели. Восемь приговоренных были мертвы, с ножа текла кровь. Я боялся, как бы лезвие не затупилось. Мои помощники быстро привели инструмент в порядок, а последней группе, что в третьей повозке, пришлось подождать. Их было четверо — Дельвиль, Костер де Сен-Виктор, Мерсье и Луи Дюкор. Работа скоро возобновилась. Голова заговорщика Дельвиля только что упала, а его последние товарищи стояли у подножия лестницы, когда Мерсье и Луи Дюкор попросили позволить им «сделать разоблачения». Такой случай законом предусмотрен. Отказать невозможно, но я все-таки пришел в ярость, поскольку догадывался, что это уловка, лишь бы потянуть время. Я не ошибся: эти якобы разоблачения были всего лишь хитростью со стороны семейства Костера де Сен-Виктора, они надеялись испросить помилования в последнюю минуту. Но сам Костер де Сен-Виктор был бесподобен. Вместо того чтобы присоединиться к мольбам своих заступников, он объявил: «Господа, солнце начинает изрядно мне досаждать. Покончим с этим, прошу вас». И направился к эшафоту, отстранив тех, кто пытался его удержать. Сам бросился под нож, который убил одиннадцать его товарищей. А когда лезвие уже коснулось его шеи, нашел в себе силы еще крикнуть: «Да здравствует король!»
— И на этот раз ты тоже показал голову толпе?
— Нет, его голова, вместо того чтобы скатиться в корзину, отскочила на мостовую, там ее подобрал один из моих помощников. И только потом я смог представить ее на обозрение народу. Потому что так положено!
Подавленная, я повторила за ним: «Потому что так положено…» И снова спросила, притворяясь равнодушной:
— А сколько ему лет было этому Костеру де Сен-Виктору?
— В точности не знаю. Но он был молод и ухватки имел гордые. Когда его обезглавили, я даже слышал, как женщины у подножия эшафота говорили: «Жалко, такой красавец мужчина!» Потом подсчитал: на двенадцать казней потребовалось двадцать семь минут!
Он говорил, а я смотрела на его руки: хоть и чисто вымытые, они вдруг показались мне отвратительными. Сколько бы он ни твердил, что ему не в чем себя упрекнуть, так как он убивает не ради корысти или из мести, а повинуясь закону, все равно над ним витает запах смерти. Он пролил столько крови — разве это не сделает его бесчувственным к чужому горю? Если человекоубийство для него — долг, разве он не рискует очерстветь и утратить связь с миром? Тут он вдруг посмотрел мне прямо в глаза и говорит:
— У меня такое чувство, что мой рассказ тебя сильно заинтересовал.
— Заинтересовал и ужаснул! — призналась я.
— На самом деле тебе нравится слушать о подробностях смертной казни, но ты всегда отказываешься на ней присутствовать.
— Верно!
— А нет ли здесь малой толики лицемерия?
— Ни капли!
— Это мне напоминает рассуждения благонамеренных господ, которые презирают палачей, однако в восторге от того, что кто-то вместо них карает тех и этих злодеев. Будь уверена, дорогая, что, хотя династия Сансонов вот уже полтора столетия из поколения в поколение посвящает себя этому ремеслу, ни один из нас не брался за это с весельем в сердце. Для меня, как и для моего отца и даже больше, чем для него, это мрачное жречество — дань семейной традиции, ни в чем не умаляющая приязни и сострадания, которые я питаю к себе подобным.
Читать дальше