И тем не менее приятно, пусть даже — и некстати, и смешно. Не хватало Елизавете женской фантазии, женской хватки или женских толкований, всего женского, а может, все из-за гормонов. А то бы возгордилась, приосанилась, все-таки замуж позвали нежданно-негаданно. Ведь хотя бы чуточку это правда или целиком — правда, сплошная большая и толстая правда. Елизавета же толковала любое внимание к себе как недоразумение, будто жила эдакой букашкой в мире гигантов. Почему, почему?! Да вот потому что. Будто служанка среди господ… Размечтаться-то можно до золотого трона, до выкрутасов Клеопатры, до Беатриче, до Сони, в конце концов, у которой всегда была готова небылица про «бэль э гранд пассьон»… А на деле — горькая пилюля в зубах. Это нужно помнить и не расслабляться. Так нехитро, по-солдатски разумела Елизавета Юрьевна, будто и не бывает наяву сладостей и маленьких сюрпризов, будто и улыбается она только во сне, будто и полюбить ее, такую чернавку, никак нельзя…
Ограды блестели, как губы. Кинематографичные губы в темноте. Не то чтобы дождь, но какая-то слезливость во всем, предтеча ужаса земного — осенней ночи бесприютной. Трех-четырехмесячной ночи с темнотой в подъездах, со скользкими площадями и битыми телефонными будками, в которых не дождешься ни ответа, ни привета. А ответ нужен позарез — не подыхать же в это проклятое время года, не спрятавшись под крышу, под крылышко доброй птицы — какой-нибудь.
С домом было все в порядке, ибо его не было. Но были чужие дома. Соня однажды затронула эту больную струнку. Она осторожно завернула пассаж о том, что, мол, так можно и до сорока лет скитаться в свободном полете, без пристанища, без средств и без семейства, наконец. И многих это сгубило и сломало, и вернулись они, несолоно хлебавши, в родную глубинку, и пусты были их глаза… «А ты не боишься, — с неуместной прохладцей спрашивала она Елизавету, закутавшую свой цистит шалью и глотавшую просроченные антибиотики, — что тебя ждет та же участь?..» — «Не боюсь», — зло отвечала свирепевшая страдалица Елизавета Юрьевна. «Почему? — вопрошала раззадорившаяся Соня. — Все так говорят, все думают, что они особенные, думают, что у них гарантия…»
«Слушай, Сонь, вот, допустим, ты едешь в поезде… задружилась с соседями, пьешь с ними водку… гипотетическую водку, на самом деле — все что угодно… пьешь, закусываешь, болтаешь. И не боишься, что поезд сойдет с рельс. А ведь никто не дал тебе гарантии, что именно этот поезд под откос не полетит. Всегда существует хотя бы крошечная вероятность катастрофы, но ты-то о ней не думаешь, когда пьешь водку, черт подери. Вот и я не боюсь не из-за каких-то дурацких гарантий, а просто не боюсь, и все. Понятно?!»
«Понятно, — настороженно бормотала Соня. — Только не нервничай так. Я же без задней мысли…»
Но Елизавета Юрьевна нервничала. Потому как на самом деле боялась. Иногда. И потому что Соня не бывает без задней мысли. Не по злому умыслу — такой родилась. И в этом они с Леней Габе удивительно сочетались: как встретятся — не то чтобы кости ближнему промоют, а танками по нему проедутся. А потом жалеют, плачут в кулачок, бегут выручать, руку протягивать. Только рука дрожит и норовит ослабить пальцы.
Так они осчастливили Наташу. Соня читала Юнису вводную лекцию об искусстве, исподволь посвященную тому, что Юнис — тупица. Соня искренне верила в то, что Наташа будет спасена от эстонского ига. В итоге Юнис залепил Наташе оплеуху и пошел читать перед сном старенького «эстонского» Монтеня, которого мусолил с незапамятных времен. Наташа долго пребывала в недоумении, за что ей-то досталось, она вроде помалкивала в другой комнате. Грустно было…
Глава 10
Имея — хранить, потерявши — не плакать. Запоздалая больничная мудрость
Рита валялась в джинсах на белоснежной койке и пускала мысли на самотек. О том, что в тисках случайностей плетется мудрый узор неслучайного; и кто-то уже заикался о том, что люди выбирают друг друга по болезням, обладая удивительным чутьем по этой части. Но не по тем болезням, любая из которых по сути — шаг к смерти, а по тем, что, напротив, внезапные причуды жизни. И козыри упали так, что нынешний сифилис явно возрождал светлые силы души. Рита полюбила больничного профессора. Под капельницами пребываешь в состоянии мнимого семнадцатилетия, то есть причастия скорее страдательного, чем действительного: тебе вкалывают, на тебя смотрят, тебя осматривают и вообще играют с тобой, как с анатомической моделькой, желая оправдать модные теории и положить в карман лишнюю бумажку. А уж потом ты можешь обидеться. Или возблагодарить. Точно по этим нотам истероидные девочки разыгрывают первую влюбленность — сначала с ними что-то делается, что-то их мучает, волнует и восхищает, а потом это «что-то изнутри» вылезает, как экскремент, и, в сущности, все. Тогда они обижаются и становятся немного феминистками. На недельку, на две… Или, напротив, радуются, что легко отделались. Вопреки здравому смыслу в этом переплете есть много чего приятного, и Рита вспомнила это — вспомнила, как хочется иной раз выдать свою нерасторопность за чужую сноровку, за чей-то умысел, не важно — злодейский или благой. Впрочем, редко можно провести черно-белую грань между праведным и лукавым, ибо человек часто не знает, чего хочет; и уважаемый бородач профессор вряд ли смог бы вразумительно и четко сказать, чего он добивался подмигиваниями и разговорчиками с сифилитической пациенткой. Желанный результат очерчен весьма туманно и условно, в жизни всегда есть нечто от алхимии — женская работа и детская игра, — а уж что получится, то и получится, просто потому, что на полпути можно найти то, чего ждал лишь в завершении, и можно запутаться в широте и долготе и считать заветный материк Индией, а не Америкой — не в букве суть. Земля вертится хитрым образом, и то, что мнишь поиметь при удобном случае, получаешь только потом и содранными локтями, и, напротив, в серенький четверг выплывает то, на что вознамерился потратить годы; хотя лучше и не тратить ночи на эти раздумья, а получать все что угодно, лишь бы в жилу. Выдавать действительное за желаемое.
Читать дальше